Домой ]

Кузнецкие дни Ф.Достоевского ] [ Черный человек сочинителя Достоевского ]

Загадки провинции: «Кузнецкая орбита» Федора Достоевского в документах сибирских архивов ]

Кузнецкий венец Ф.Достоевского ]

М. Кушникова В. Тогулев

Загадки провинции: «Кузнецкая орбита» Федора Достоевского в документах сибирских архивов.

 

ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ, ИЛИ В ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ПРЕДЧУВСТВИЙ

Страница 1 из 2

[ 1 ] [ 2 ]

 

 В последние годы высказывались «дерзкие» гипотезы, касающиеся так называемого «кузнецкого периода» Достоевского. Период этот — столь короткий, что исследователи за последние сто лет едва его заметили. И то сказать: 22 дня в Кузнецке и 2 года переписки между обитающей там М. Д. Исаевой и отбывавшим ссылку в Семипалатинске Достоевским. Не считая множества писем, адресованных ряду близких людей, которые тоже были причастны к кузнецкому роману.

Сколько писем написали герои его друг другу, — пока не скажешь. Поскольку, похоже, рачительная рука Анны Григорьевны Достоевской, второй жены писателя, была к тому причастна.

Мы говорим «пока» — потому что годы показали, что факты, еще вчера казавшиеся сугубо гипотетическими, назавтра оказывались подтвержденными архивными данными либо вовсе опровергнутыми.

Более того, само время смещает акценты в восприятии свидетельств наиболее близких Достоевскому людей. Книга дочери великого писателя, Любови Федоровны Достоевской, изданная в 1922 г. в Берлине, а потом, в том же году, в русском переводе в Москве, изобилует самыми недоброжелательными отзывами о Марии Дмитриеве Исаевой и о Николае Борисовиче Вергунове. Первую она аттестует не иначе, как «белой негритянкой», из рода попавшего в плен наполеоновского мамелюка; второго же несколько раз обозначает как красивого, но совершенно ничтожного уездного учителя, которого М. Д. Исаева «повсюду таскала за собой, как собачонку»1.

И еще вчера эта книга вызывала своей предвзятостью лишь раздражение, причем в предисловии к русскому изданию переводчик особо подчеркивает «грубые ошибки и искажения фактов, допущенные Л. Ф. Достоевской»2. Но прошли многие годы, и архивные документы выявили удивительную картину. Большинство фактов, приведенных в книге дочери Достоевского, связанных с взаимоотношениями М. Д. Исаевой и Н. Б. Вергунова, во многом, если не полностью, подтверждаются документально. Как будто из негатива проявился истинный образ Н. Б. Вергунова, вовсе не совпадающий с оценкой Л. Ф. Достоевской; равно важные факты — отъезд Вергунова в Семипалатинск вслед за Достоевскими; почти окончательно доказанное путешествие его вслед за ними же до Твери; в большой мере подкрепленная документально гипотеза о предсмертном свидании Вергунова с Исаевой-Достоевской, а следовательно, и признание последней Достоевскому в том, что не вовсе оборваны были нити, связывавшие двух «униженных и оскорбленных», Исаеву и Вергунова, — все это, простодушно и злобно изложенное Л. Ф. Достоевской, на самом деле «приобретает плоть и кровь». Сместились лишь оценки в трактовке фактов.

Если вчера заклейменная Л. Ф. Достоевской «белая негритянка» и «прелюбодейка» отталкивала читателей настолько, что эта едва ли не лидирующая фигура в биографии и творчестве писателя как бы утратила доступ в историю российской культуры, то сегодня, обладая множеством документальных свидетельств, мы уже вполне можем понять, почему Достоевский так опасался «ничтожного» соперника; почему столь «грозным» было его чувство к Исаевой; почему его столь высокие оценки Исаевой как личности, обладающей «рыцарской душой» и недюжинным интеллектом, так разительно расходятся с оценками Л. Ф. Достоевской.

Более того, — «неблаговидная связь» Исаевой с Вергуновым, еще вчера вызывавшая у многих исследователей полное неприятие, сегодня открывается, как удивительный роман, — совершенно по-достоевскому, — и сейчас восхищает, отчасти, именно силой чувства Н. Б. Вергунова. Столь значительным оказалось смещение акцентов, вернее, полюсов в трактовке, почти неизбежно наступающее в промежутке между «вчера» и «завтра», по мере накопления новых документальных свидетельств.

Архивные документы, играя роль мощнейших реактивов, вырисовывают из нечеткого контура лиц или событий более или менее читаемые образы. Так что в случае с Н. Б. Вергуновым мы прибегли к подобному сравнению не случайно.

Впрочем, вся книга Л. Ф. Достоевской, хотя и с «грубыми ошибками», оказалась в смысле «негатива» ценнейшим документом. Она толкнула к архивному поиску, чтобы, как бы исходя от противного, этот «негатив» проявить. Книга дочери Достоевского — на удивление правдива по ряду изложенных фактов, и поразительно тенденциозна по части их трактовки.

К слову сказать, — еще вчера прижившийся штамп «белой негритянки» — Исаевой, сегодня наголову разбит, благодаря документальным данным, найденным сотрудницей Семипалатинского Дома Достоевского Н. И. Левченко в Астраханском архиве. Равно усилиями Н. И. Левченко и директора Новокузнецкого Литературно-мемориального музея Ф. М. Достоевского Т. С. Ащеуловой документы из этого же архива помогли понять «долг и счет», который Достоевский в ряде произведений ведет с А. И. Исаевым, первым мужем Марии Дмитриевны, равно и противоречивые оценки давно усопшего Исаева, приведенные Достоевским в письмах к другу А. Е. Врангелю и брату М. М. Достоевскому. По принципу — «мы более всего не любим тех, кого сами обидели». И, в то же время, честное перо великого писателя Достоевского не могло не исправить строк ревнивого влюбленного, Достоевского-человека, и часто сталкивало эти две ипостаси гениального психолога. Так рождались образы Мармеладова («Преступление и наказание») и Трусоцкого («Вечный муж»).

Таковы трансформации в подаче и оценке фактов, происходящие на протяжении менее чем одного столетия, если вести речь на примере книги Л. Ф. Достоевской.

Но маленькие сдвиги оценок, и — по сравнению с вышеизложенным, — крохотные смещения трактовок в накоплении фактов происходит постоянно. Так, авторитетный исследователь в содержательной статье о кузнецком уездном училище недавно сообщил, что в течение XIX века в нем служили всего 4 директора3. Тогда как сегодня уже известно, что их было по крайней мере 7. И не «директорами» именовались они, а смотрителями — мы помним, что Н. Б. Вергунов поначалу служил именно в Кузнецком училище.

Еще вчера, обрисовывая знакомых Достоевского по Кузнецку, уважаемый исследователь писал о «безусловном» знакомстве местного смотрителя уездного училища Н. Ананьина с Достоевским, подразумевая, несомненно, годы 1856-57, когда Достоевский в Кузнецке бывал4. Тогда как сегодня уже известно, что с марта 1856 г. Ананьин проживал в Томске и потому никак не мог с Достоевским встретиться в Кузнецке.

Еще вчера один из авторов этой главы упоминал о деяниях священника Тюменцева, относя их к годам более поздним, чем его кончина5. Однако другой исследователь «разоблачает» ошибку, вызванную лишь тем, что к моменту написания первой работы документы о смерти Тюменцева вообще еще не были найдены никем, и «уточняет» дату, называя «безусловно» 1898 год6. Тогда как сегодня уже известно, что год смерти Евгения Исааковича Тюменцева, который венчал в Кузнецке Достоевского с М. Д. Исаевой, — 1893-й7.

Еще вчера, говоря фигурально, а точнее, в 1985 г., в 28 томе 2 книги Полного Собрания Сочинений Достоевского в справке о Н. Б. Вергунове сказано, что «он приезжал к Достоевским в Семипалатинск»8. Тогда как сегодня мы знаем по архивным данным о стремительном переезде Вергунова в Семипалатинск вслед за Достоевскими и о пребывании его там до сентября 1864 г., с последующим перемещением в Барнаул и снова в Семипалатинск.

Все, что мы знаем о нашем «вчера», можно сопроводить временным определением «пока». Ввиду почти столетия разрознения людей, фактов, документов, — сиречь обрыва связи времен.

Провинциальная хроника. — В чем же доказательство силы гипотез, которые часто возникают на грани таинственного предчувствия, как бы ведущего и подсказывающего, в какую архивную папку заглянуть, какой именно лист нужно почему-то особенно выделить, хотя в данную минуту он еще никак не ложится в затронутую тему?

Затронутую тему…

Какова же тема, ставшая для нас ведущей в последние годы изучения столь краткого «кузнецкого периода» Достоевского? — задаемся вопросом.

И не ошибутся ли те, кто посчитает, что руководит нами сугубо местнический краеведческий азарт: доказать, что именно Кузнецк был особо важен для Достоевского и потому — «ура Кузнецку»! в мировой литературе.

И что такое — Кузнецк?

Архивные папки подтвердили правильность подспудного восприятие его, как особого явления.

Листая множество архивных дел, постепенно проникаешься несколькими отчетливыми ощущениями. Первое — чувство причастности к жизни вековой и полуторавековой давности маленького уездного города, и убежденность, что Россия той поры — или, по крайней мере, что касается нашего региона, — это преимущественно «уездная страна»: сколько-то крупных губернских городов; конечно же, «просвещенные столицы» в европейской части; а в остальном, — Кузнецки разных масштабов и в разных географических точках России. К этому же первому ощущению относится и то, что несколько раз, встречая в архивных папках одни и те же фамилии, уже воспринимаешь их носителей как старых знакомцев, причем невольно вспыхивают в памяти ассоциативные связи — тот приходится тому-то кумом, а тот — давним покровителем; эти же двое — непримиримые недруги.

Непримиримые недруги…

Но какие-такие коллизии могут порождать непримиримую вражду, да и вообще возникать в рамках уездного городка, где люди знают друг друга чуть не с колыбели. Через полвека после «кузнецкой драмы» Достоевского (а что такое полвека для истории маленького города?) в 1900-х годах, по свидетельству одного из летописцев Кузнецка, Вениамина Федоровича Булгакова, в нем было всего 3000 жителей. И многие, из поколения в поколение, перероднились, передружились и перевраждовались. Так что человек пришлый, попадая в такой городок, ступает как по тонкому льду, — не затронуть бы ненароком чье-то «родственное» самолюбие, не выказать бы по неведению излишнюю приязнь к кровному врагу собеседника...

Сколько судеб было загублено незнанием «правил безопасности» при столкновении с подводными рифами провинциальной жизни — тому в архивных папках премножество доказательств: хотя бы печальная судьба смотрителя кузнецкого уездного училища И. Шункова, любимого и почитаемого в родном городе, но бесславно закончившего свою карьеру, к тому же прослыв выпивохой, в Мариинске, куда был переведен явно злонамеренной волей.

Неуют вторжения в плотно сбитую структуру чужого города очень могла испытывать и Мария Дмитриевна Исаева, очутившись в 1855 г. в Кузнецке с больным мужем и оставшись после его смерти в одиночестве; два года сообщает она Достоевскому в Семипалатинск — судя по его письмам к другу, А. Е. Врангелю, — отнюдь не радужные впечатления; в письмах, что приходили достаточно часто и на которые Достоевский отвечал чуть не с каждой почтой, несомненно, с присущей ему эмоциональностью реагируя на описанные ею события; так что письма их в совокупности — ее к нему и его к ней, — составляли нечто вроде провинциальной хроники с комментариями Достоевского; в письмах, из коих сохранилось лишь одно его письмо к Исаевой и, похоже, — ни одного из ее писем к Достоевскому (по крайней мере, до сих пор таковые не известны), так что мы читаем лишь отзвуки этой переписки в письмах Достоевского к другу Александру Егоровичу Врангелю…

И все же — какие-такие коллизии в провинции?

Но, помилуйте, любезный читатель, разве не в самом близком отсвете этой утраченной провинциальной хроники написаны «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково и его обитатели»? Какие «деяния», какие страсти…

Наше первое побуждение в отношении этой книги было назвать ее «Большие страсти маленького Кузнецка». Это могло относиться к любому другому российскому уездному городку. Вспомним, хотя бы, «Леди Макбет Мценского уезда»…

Хвала дотошности. — Но, возможно ли, — такие шквалы чувств? И опять же, вспомним: «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково» поначалу довольно холодно были восприняты просвещенными ценителями. Почему бы? Не потому ли, что эти смешные, сосредоточенные на самих себе и на мельчайших дуновениях собственной судьбы мордасовские жители, степанчиковские тоже, придающие космическое значение каждому слову и оттенку голоса, поскольку таковые касались их самих, драгоценной и самоценной их личности (впрочем, каждый из них понимает драгоценность и самоценность личности партнера по той или иной коллизии), — эти малопонятные люди «одной доминанты», т.е. сиюминутного состояния и сиюминутной ситуации, должны были показаться где-нибудь в Петербурге чуть не инопланетянами.

Они, очевидно, и казались такими. В письме к Толстому от 29 августа 1892 г. Н. Н. Страхов писал: «Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию, написал множество полупомешанных и больных людей, и был твердо уверен, что списывает с действительности и что такова именно душа человеческая»9.

И могло ли понравиться «Село Степанчиково», например, Некрасову, живущему преимущественно «социальным накалом», чье творчество, смеем сказать, было глубоко идеологизировано?

«Село Степанчиково» Некрасову и не понравилось.

Чтобы возразить против мнимой ненатуральности персонажей Достоевского, надо перво-наперво парадоксально поклониться тому самому, столько раз высмеянному, проклинаемому и ошельмованному сатириками чиновничьему укладу царской России; это благодаря ему сохранились в архивах многолистовые разбирательства по поводу шляпки нелюбимой учительницы, брошенной в сортир озорными учениками; или «поединок иереев» Тюменцева и Стабникова, оспаривающих в течение нескольких лет завещание, написанное рассеянной рукой набожной купчихи, неточно указавшей, которому из двух храмов Кузнецка предназначает свои капиталы.

Или — короткая, но пронизанная поистине трагической ненавистью схватка смотрителя семипалатинского училища Делаткевича с учителем Вергуновым, соперником Достоевского. Вплоть до домашнего ареста Вергунова. Вплоть до полной ломки его судьбы, да и своей собственной.

И — его же, Вергунова, зафиксированные в донесениях «ввысь», самовольные отлучки, когда надо было мчаться из Кузнецка в Томск, чтобы ускорить свой перевод в Семипалатинское училище. Вслед за Марией Дмитриевной. Уже — Достоевской.

И — его же настоятельные, чем-то напоминающие сдержанный вскрик, обращения в Томск же за досрочным и еще дополнительным отпуском — Вергунов пытается последовать за Достоевскими при их отъезде из Сибири.

Нет, ничего этого в документах вы не прочтете. Но вы перечитаете письма самого Достоевского, вчитаетесь чуть не в каждую букву архивного листа, сопоставите даты, и вдруг вспомните, что, чуть не слово в слово, прочли в таком-то произведении великого писателя «сколок» с высветившейся ситуации; или — поймете, что многие из воспоминаний дочери Достоевского в ее книге, посвященной отцу, отнюдь не беспочвенный и злобный вымысел, в том, что касается отношений между Марией Дмитриевной и Николаем Борисовичем Вергуновым.

А потому — хвала чиновничьей дотошности той многажды и по-разному описанной, но, наверное, совсем не знакомой доселе и вовсе нами не познанной до сих пор России.

Это — еще одно ощущение, возникающее при изучении архивных дел, в поисках подтверждений или опровержений высказанных ранее гипотез.

Однако отнюдь не потому, что речь именно о Кузнецке, так пристально изучаем мы архивные папки в последние несколько лет. Просто — чем дальше, тем больше убеждаешься, что подлинно шекспировские страсти если и бушевали во флегматичной, по определению, обывательской, равно и «усадебной» России, — так это в маленьких провинциальных городах.

Да и не миф ли «флегматичность» российского нрава — задаешься вопросом, листая архивные дела…

Не миф ли и присвоенная России светочами современной философии особая устремленность к любви-«филии», любви-сочувствию и «жалению», — словом, к почти ангельскому «строю любви».

Архивные папки говорят об обратном. Самоубийства из-за отвергнутой любви. Убийства из-за измены. Жестокие надругательства над изменницей…

И — разве у Достоевского в «Мертвом Доме» и в последующем пребывании в провинции много наслышанного об этой диковинной флегматично-отчаянно-жестокой манере любить, Рогожин не убьет Настасью Филиппову очень «по-русски» — странно, вероломно, смиренно, покаянно и изуверски.

Поистине — человек есть тайна.

Поистине — провинция есть тайна.

«Чистые краски» провинции. — Впечатления провинциального жителя как бы выписаны «чистыми красками», почти лубочной ярости. Как картины так называемых «самодеятельных» художников. Которым, по причине исключительной самобытности, одинаково важным кажется каждое изображаемое ими явление или сущность: облако, дерево, какая-нибудь курица-красавица. И потому — первое, второе и третье оказываются нередко равновеликими в самом прямом смысле.

Петух — величиной с рядом стоящий куст.

Рыба — похожая по форме и величине на проплывающее над ней облако.

Впечатления и чисто личностные переживания провинциального жителя первостепенны и абсолютны. Где-то там, при дворе, — державные громы; где-то там, на позициях, — жестокие войны. Провинциала это кровно затронет лишь в той мере, в какой отразится на нем и на его семье. Общественная жизнь, которая, как ни странно, «бьет ключом» в провинции, тоже диктуема и воспринимаема через личностную «затронутость». Благотворительность — способ занять прочную позицию на своем «пятачке», а то и замолить тайный грех. И такое тоже — лицо провинции. Дело купца Михаила Васильева, косвенно отраженное, возможно, в «Братьях Карамазовых» и пространно зафиксированное в архивных листах, — тому свидетельство.

Никак не разбавленные и не разжиженные условностями «высшего света», политическими страстями и социальными сотрясениями, в провинции характеры самобытны и цельны, а потому радости и печали, любовь и ненависть, карьеризм и стяжательство, протекционизм и «гнобление» — по-уездному мелки и по-шекспировски велики.

Мелки, и оттого подлежат рассмотрению «под лупу», и тогда — такое увидишь…

Велики — потому что будоражат сердца людей «одной доминанты». Доминанта же — «большое Я», собственная личность. Во всем величии одной-единственной коротюсенькой, и оттого бесценной человеческой жизни.

Все сказанное о провинции — это и о Кузнецке.

Любовь Вергунова к Марии Дмитриевне кузнечанам, несомненно, казалась «безумной», соответственно и многие его поступки — скандально-необычными. И эта «безумность» и «скандальность», и само возмущение окружающих ими — тоже провинциальная норма.

Знакомый с кузнецкими нравами, Достоевский, «сводящий счеты» с Вергуновым в «Дядюшкином сне», приписывает учителю Васе и незадачливому жениху Мозглякову, — во многом списанных с Вергунова, — мелкие, мстительные и щемяще-жалкие ходы. Которые тоже должны были показаться местным обывателям и безумными, и скандальными, но — и обычными, потому что речь идет о СТРАСТЯХ с большой буквы, совсем как в романах, а без таковых — какая же жизнь, помилуйте…

«Грозное чувство» Достоевского, доведись испытать ему таковое в Петербурге, возможно, было бы всеохватным, бурным, драматичным, роман с Апполинарией Сусловой тому пример. Но — не «грозным». Не определяющим чуть не на всю жизнь вперед его способ мышления и его творчества.

Проникнуться одурманивающим ощущением самоценности и первоценности того, что происходит лично с тобою и сейчас, для впечатлительного сочинителя Достоевского за несколько лет провинциального бытования было не то что естественно, а неизбежно.

Корневая система. — Для каждого существует свой Достоевский. Для нас — прежде всего тот, что как бы недозволенно приподнимает сокровенные завесы над «подсмотренными», подспудными, мельчайшими извилинами человеческой души и мысли, тщательно скрываемыми, болючими, часто — стыдными.

Когда листаешь архивные дела, ощущение почти такое же. Сгустки страстей — мелких и великих, обрушиваются на тебя; ты как будто, опять же недозволенно, подглядываешь за чьей-то частной, драгоценно-личной судьбой.

Возможно, в свое время, именно при первом в его жизни врастании в провинциальный климат, Достоевский получил эту психологическую «зарубку» — рассматривать «под лупу» тайники человеческой души и, кажется, чем неприметнее человек, тем тайники неожиданнее. Ибо — сказано: «человек есть тайна».

Именно в силу упомянутого выше, мы придавали такое значение психологическому климату провинции, читай Кузнецка, и изучали не только архивные дела, отражающие быт кузнецкой интеллигенции — учителей и священнослужителей, — но и обывателей; с их дебошами и истовыми крестовыми ходами, а также с ничем как будто немотивированными убийствами, часто совершаемыми нелепо, как фарс, за которыми читались все те же скрытые страсти однодоминантной личности…

Мы касались не только дел, совпадающих по времени с «кузнецким периодом» Достоевского, но и куда как более поздних лет, потому что в провинции время как бы замедляет ход, да и в 90-е и в первые годы прошлого века еще живы были люди из близкого окружения Достоевского, даже очевидцы его кузнецкого венчания, чему свидетельство статья Вал. Ф. Булгакова, опубликованная в 1904 г., приведенная в приложениях к книге. Они, эти обитатели Кузнецка, настолько еще «современники» Достоевского, что в работе И. С. Конюхова, бытописателя уездного городка с самого его основания, имя великого писателя в связи с Кузнецком вообще не поминается. Ну приезжал, ну, где-то там, в России, известный писатель — но какое же дело до него кузнечанам… Притом, что Конюхов с Достоевским очень вероятно могли быть знакомы — полнее всего о кузнечанине, старце Зосиме, послужившем одним из возможных прототипов одноименного же старца в «Братьях Карамазовых», Достоевский мог слышать именно от Конюхова, отец и сноха которого за кузнецким Зосимой следовали с полной верой.

Явление Достоевского Кузнецку и память кузнечан о нем никак не сопоставимы с «явлением Кузнецка» Достоевскому и с силой произведенного им впечатления, как образчика российской глубинки, на будущего великого писателя.

А поскольку живейшие впечатления кузнецкой поры отложили столь явный отпечаток не только на творчество, но, очевидно, и на психологию Достоевского, нам важно было хоть исподволь заглянуть в частную жизнь, а следовательно, и в личностные свойства кузнечан, которые были к Достоевскому причастны, да и тех, кто просто жили-были в ту пору, и о поступках, характерах и действиях которых Достоевский мог быть наслышан от их сограждан, — как уже сказано, все знают друг друга.

Именно потому провинциальное общество подобно корневой микроструктуре, которая поражает своей срощенностью, когда всковырнешь прочную, гладкую земную скорлупу. Поглядишь и задумаешься, как легко, вторгнувшись в эту микроструктуру, ее повредить. А задумавшись, представишь себе, — как хрупко видимое общественное равновесие провинциальной жизни, и не мог ли Достоевский, поразившись этим феноменом провинции, сделать вывод о хрупкости микроструктуры человеческих отношений вообще. Настолько, что каждый новых персонаж, возникающий на чьем-либо жизненной горизонте, легко может превратиться в могучего ферзя и невзначай «провалить» шахматную партию любой человеческой судьбы.

Разве появившись в Семипалатинске, а потом в Кузнецке, Достоевский не «всковырнул» уже устоявшуюся, хотя и вовсе не отрадную жизнь М. Д. Исаевой, и разве, появившись в Кузнецке, приехавший из Томска Вергунов не стал своего рода «явлением», потому что — чужак; и вот уж особо пристально следит за ним кузнецкое общество…

Прорицатель. — Думается, «игра на жизнь» была постигнута Достоевским в Мертвом Доме. Но — в провинции тоже. Причем не столь в семипалатинской (все же в нем даже отделение географического общества существует), сколько в Кузнецке — типичном, не только для региона, но и для России, уездном городе. Тем более — это была первая в жизни Достоевского встреча с провинцией, да и воспринимал он ее, провинцию, будучи в состоянии обостренной эмоциональности («грозное чувство») и, во многом, через восприятие объекта «грозного чувства» — М. Д. Исаевой.

Игра на жизнь…

Достоевский — игрок.

Карты. Рулетка. «Игроки» — одна цепочка. Неполная, потому что важнее всего — на что игра. Достоевский — игрок виртуозный. На шахматной доске жизни, властью сочинителя, он «не шахматно», а азартно передвигает фигуры сопутствующих ему людей, но притом рассчитывает ходы надолго вперед, как и положено игроку-виртуозу. Не задумываясь, конечно же, о «самочувствии» фигур — потому что игра ведь.

Властью сочинителя…

А что есть власть сочинителя? Не «богоравность» ли? Позволяющая манием пера строить и разрушать судьбы…

Можно предполагать, что Достоевский в «богоравность» свою верил. Иначе не появилась бы в «Братьях Карамазовых» глава о Великом Инквизиторе.

В Кузнецкий период «богоравность» Достоевского-игрока представала, похоже, в двух ипостасях: «вершителя» и «сочинителя». В реальной жизни Достоевский-вершитель искусно чертит сценарий своей коллизии с Исаевой, и в коллизию эту оказываются невольно втянутыми друг Врангель, брат Миша, сестра Варя. В подробнейших письмах, им адресованных, Достоевский излагает одну и ту же ситуацию с разной степенью открытости и и уснащая ее наиболее приемлемыми для адресата нюансами; диктуя дословные послания, которые адресат должен направить Марии Дмитриевне по принципу «если Вы напишите так-то, то она отреагирует этак-то, а если так случится, то Вы предпримите следующий шаг и она ответит соответственно».

Таким образом вершитель превращается, по сути, в прорицателя. Предвидя возможную реакцию того или иного лица в ответ на предпринятый им «сценический ход», он предопределяет наперед ход событий и, будучи блистательным психологом, ошибается редко. «Прорицательство», возможно, постигнутое в пору «грозного чувства», когда игра с судьбой шла буквально на жизнь (или Исаева, «или в Иртыш») — еще одна зарубка, которая так веще реализовалась впоследствии в «Бесах».

А что же сочинитель?

Но разве «вершитель» и «сочинитель» е переплетаются столь тесно, что сам Достоевский вряд ли смог бы проложить черту меж ними. Когда пишет Исаевой «терзательные» письма, прекрасно понимает, что — «терзательные», но не может не писать именно так, потому что Исаева не просто любимая им женщина, но и героиня его романа, который он непрестанно пишет въяве почти сознательно создавая «запредельные» ситуации, без которых возможна ли любовь «по Достоевскому»…

И когда «братается» с Вергуновым накануне венчания, и когда принимает его шаферство, и когда до того умоляет Врангеля исхлопотать Вергунову авантажную должность, разве же не «запредельные» узелки своего ненаписанного, но уже вершащегося романа завязывает? И не есть ли это тоже одна из «зарубок», которая властно потребует от великого писателя постоянно ввергать главных и второстепенных героев своих творений в невероятные и, кажется, даже невыносимые ситуации, которые единственно дают возможность раскрыться их личности без личин.

Листая архивные папки полуторавековой давности, мы убедились, что невероятных ситуаций вообще не бывает. Все вероятно. И любое, самое неожиданное проявление человека вполне органично вписывается в нить его поведения, и более того, он с полной убежденностью найдет логическое обоснование для любой вершимой им «невероятности».

Побег от себя к себе. — Совмещая в себе «вершителя», подчиненного «сочинителю», Достоевский, — «игрок на жизнь», — сам себе палач и казнимый. Сам себе Великий Инквизитор, силой царственного разума сознающий свое право на исключительность, а соответственно, и на положение того, «кому закон не писан». Известно, — недостатки суть продолжение наших качеств. И Родион Раскольников, ощущающий себя ЛИЧНОСТЬЮ совершенно в провинциальном смысле слова, то есть абсолютно, убивает старуху. Но разве Раскольников не сидит в каждом, кто — Личность? И тогда, — в Достоевском?

Вспомним: личность — первее всего. Это — оттуда, из глубин, оставивших «зарубки» навечно. Это — из Мертвого Дома. Из кузнецко-семипалатинского бытования…

Но великий психолог и сам себе — Мессия. Который пытается распутать клубок добра и зла, — что, в сущности, таится в душе каждого человека, — и высвободить добро.

Однако возможно ли освобождение абсолютного добра при малейшем вторжении разума, — ибо есть ли оно, абсолютное добро? Неся добро одному, невольно наносишь удар другому. За добро одного платится злом для другого. И здесь объяснения и аналитическая раскладка ситуации бессмысленны. Здесь — область слепой веры в неизбежное торжество добра и в справедливость провидения. Не отсюда ли бегство Достоевского от себя, Великого Инквизитора, к себе, Мессии, через глубокую и скорее догматическую богобоязненность. Похоже, до конца жизни он мог бы справедливо поставить подпись под словами, написанными в феврале 1854 г. Н. Д. Фонвизиной: «Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор… Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов»10.

После «Записок из подполья», что первоначально именовались «Исповедь», — выход один: Вера и Церковь.

Лев Николаевич Толстой, очень неоднозначно относившийся к творчеству Достоевского, в письме к Н. Н. Страхову от 26 сентября 1880 г. пишет: «На днях нездоровилось и я читал «Мертвый Дом». Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина»11.

Но — в письме к А. К. Чертковой от 23 октября 1910 г. читаем: «Я — все забывши, — хотел вспомнить и у забытого Достоевского взял читать «Братьев Карамазовых» (мне сказали, что это очень хорошо). Начал читать и не могу побороть отвращения к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и неподобающему отношению к важным предметам»12.

Столь же неоднозначно было, очевидно, отношение Толстого к Достоевскому-человеку. В письме к Н. Н. Страхову от 5-10 (?) февраля 1881 г. Толстой пишет: «…Я никогда не видел этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек…»13.

Пройдет два года — и в другом письме Страхову, 5 декабря 1883 г. читаем: «Мне кажется, Вы были жертвой ложного, фальшивого отношения к Достоевскому не Вами, но всеми — преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведение в пророки и святого, — человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба (здесь курсив Л. Н. Толстого, — авт.)»14.

Но присуща ли озадачивающая двойственность только личностям масштаба Достоевского? В архивных папках, где гладкопись клировых ведомостей отражает безмятежный служебный рост, например, иерея Евгения Исааковича Тюменцева, венчавшего Достоевского с Исаевой, мы прочли и иные строки, в которых отражены его весьма неожиданные и противоречивые поступки, лишь подтверждающие, что «человек есть тайна». И не потому ли — «тайна», что всю жизнь — как и каждый, — пытается распутать узел добра и зла в своем внутреннем мире…

И не такова же разве двойственность, присущая другому весьма примечательному обывателю Кузнецка, и тоже свидетелю кузнецкой драмы, — смотрителю местного уездного училища Федору Булгакову. Или — опять же одному из первых смотрителей училища Н. И. Ананьину, который при первом приближении по праву заслуживает памятник за свое подвижничество в течение более 30 лет.

В романе «Братья Карамазовы» мы находим главу о старце Зосиме, а в архивных документах — убедительные аргументы в пользу того, что Зосима отчасти написан с некоего реального лица, о котором Достоевский мог узнать (вернее, просто не мог не узнать!), пребывая именно в Кузнецке. Причем, вероятнее всего, либо от И. С. Конюхова, либо от Е. Тюменцева, с которым почему-то же сблизился настолько, что впоследствии написал ему письмо-автобиографию, читай исповедь. Вряд ли мог заинтересовать Достоевского, а тем более запомниться ему человек одногранный, «неинтересный». Тюменцев одногранным никак не был. Документы тому свидетельство.

Далее>>

 [ Введение ] [ Глава I ] [ Глава II ]  [ Глава III ] [ Глава IV ] ] [ Глава V ] [ Глава VI ]

[ Глава VII ] [ Глава VIII ]  [ Глава IX ] [ Глава X ] ] [ Глава XI ] [ Глава XII ] [ Глава XIII ]

[ Глава XIV ]  [ Глава XV ] [ Глава XVI ] [ Послесловие ] [ Приложения ]

Ждем Ваших отзывов.

По оформлению и функционированию сайта

Найти: на

 

 

© 1990- 2004. М. Кушникова.

© 1992- 2004. В. Тогулев.

Все права на материалы данного сайта принадлежат авторам. При перепечатке ссылка на авторов обязательна.

Web-master: Брагин А.В.

Хостинг от uCoz