ПРИЛОЖЕНИЯ
Галина Васильева
Встречи с прошлым
Будучи на пенсии каждое утро шла на работу мимо старинного
двухэтажного дома с палисадником. Могла бы ходить и другой дорогой, которая
короче, но дом просто-таки притягивал меня. Ведь у нас в Кузнецком районе
осталось так мало старины, как будто злая рука спешила стереть с карты области
исторические памятники Старокузнецка. Видно, что район наш не «высовывался» и
чтобы все забыли, что именно он является основателем всего края.
Под любым предлогом хотелось зайти в дом купца Фонарева, и
желание было такое сильное, что, видно, высшие силы устроили, через несколько
лет я стала сторожем в музее «Кузнецкая крепость».
Когда в конце рабочего дня закрываю железную дверь за последним
сотрудником и остаюсь одна, наступает удивительная тишина — полуметровой толщины
стены совсем не пропускают шум улицы. Поднимаюсь по лестнице на второй этаж,
прохожу коридором в зал экспозиции, это большая угловая комната с семью окнами,
из которых видна панорама Топольников и не видно многоэтажек.
Наверное, здесь была купеческая гостиница, в которой за
праздничным столом собиралось местное высшее общество. А сейчас тут в витринах
экспонаты неолита средних веков… Со своего рабочего места смотрю в окно — рядом
через дорогу вижу Преображенский собор. В воскресенье и праздничные дни по утрам
слышен колокольный звон. А летними вечерами во дворе слышен даже церковный хор.
Мне кажется, что дом живой. Ночью слышу, как он вздыхает, скрипят его старые
ревматические кости, а в ненастную погоду слышно, как он тихонько стонет,
Поскрипывает лестница, иногда слышится тихий смех красавицы Лидочки, купеческой
дочки. А иногда — будто кто — то ходит… Как-то зимним, морозным вечером,
художник Ханов задержался в музее, чтобы закончить работу. Мы сидели за кухонным
столом, я писала, он — напротив меня что-то рисовал тушью и часто с любопытством
поглядывал на открытую дверь сзади меня. Я не выдержала и спросила его, почему
он туда смотрит? Он ответил, что там за дверью слышны чьи — то шаги. Значит, не
мне одной такое чудится…
Наверное, у каждого человека наступает ностальгия по давно
минувшему. Поэтому люди покупают дорогие путевки, чтобы постоять около
египетской пирамиды или дотронуться до стен Колизея. А мне тратиться не надо.
Встречу с прошлым устраивает для меня старый дом. В нем хорошо думается.
Особенно — вспоминается. Никогда не смогла бы, да еще в моем возрасте, написать
свои воспоминания вне этого дома.
В неволю
В Германию нас везли в товарных вагонах, сначала в
сопровождении немецких солдат, потом им надоело, и они устроились в отдельном
вагоне в голове поезда. Только показывались иногда, да выдавали нам сухие пайки
— консервы. Муторная была бы дорога, если бы не Нюська, то есть Анна Прокопенко,
которая ехала в этом вагоне вместе с отцом. Ничем она вроде не выделялась, но в
дороге оказалась смелой и находчивой, и я от нее не отходила. Все ее фокусы я не
помню, но расскажу один, когда она на спор вышла на остановке и через несколько
минут притащила от немцев банки с консервами. Как она это сделала — тайна.
Сказано же — дело было «на спор».
И вот привезли нас в какой — то лагерь. Длинные бараки
огорожены сеткой из колючей проволоки. Между бараками снуют солдаты и офицеры,
некоторые с собаками; слышна отрывистая речь и резкие выкрики. Все это было так
страшно, что даже Нюська притихла. Мне же казалось, что это настал конец жизни.
И так мне стало себя жалко, что я ревела подряд три дня. Но оказалось, что это
был всего лишь пункт санитарной обработки: мы прошли через баню, вещи через
дезокамеру, и вот нас повезли дальше…
Мы в Юрде
Остановились мы в каком-то городке, стали вдоль дороги кучками
по несколько человек. Я стояла с братом и еще двумя мальчишками, рядом была Нюся
с отцом. Вблизи группа «бауэров» — фермеров, которые с любопытством нас
разглядывали. Когда подходила очередь, каждый, проходя мимо нашей шеренги,
выбирал себе приглянувшуюся дешевую «рабсилу», платил деньги и увозил. Когда я
увидела, что нас продают, как рабов, опять разревелась. Но нашу кучку никто
почему — то не брал. Теперь понимаю, что не выбирали из — за моего рева. Прожив
три года в Германии, я только один раз видела плачущую немку, и то не от горя
или боли, а от ущемленного самолюбия. У них вообще не принято плакать. А еще я
заметила среди фермеров невысокого старика в старом плаще с довольно странной
физиономией, выпученными глазами и прилипшим к нижней губе окурком сигареты. Я
очень боялась, чтобы именно он не выбрал нас. Когда подошла его очередь, я
присела за спиной мальчишек, чтоб меня не видно было. Старику это показалось
забавным, и он пытался разглядеть, кто там прячется. Он заходит — я перехожу
направо, он — с другой стороны, я опять приседаю. Наконец, он расхохотался,
рассмеялись и другие фермеры, и старик выбрал нас.
В конце дня хозяин привез в деревушку Юрде. Почти в центре —
его усадьба со множеством сараев и пристроек и с большим двухэтажным домом. С
черного хода завели нас в небольшую чистую комнату и сказали, что мы тут будем
есть и переодеваться, а спать — в другом месте. Посадили нас ужинать. Дали
картошку в мундире с подливкой. Я — опять в слезы: надо же, кормят, как свиней!
Потом оказалось, что это очень уважаемое немецкое блюдо, — хозяева ели то же
самое. А потом, кого из русских ни спросишь, что они ели в среду на ужин, все
отвечали: картофель в мундире с подливом. Вся деревня и, наверное, даже вся
Германия среду вечером ест пель-картофель (они так это блюдо называют)…
На другой день по указанию хозяйки пришла пораньше в нашу
комнату. Расставив посуду на столе, я встала спиной к окну в ожидании хозяйки.
Но вдруг открылась дверь, и вместо хозяйки вошел пожилой поляк с отвратительной
физиономией, красными слезящимися глазами и слюнявым ртом. Сразу же облапил
меня, — видно, решил, что если я русская, то все можно. Начал что — то лопотать
по-польски. Смысл я поняла так: у него в другой деревне жена, но она будет на
каждый день, а меня он берет «недельной», т. е. воскресной, праздничной. Я была
страшной недотрогой, откуда взялись силы, но я его откинула на стол, так что
посуда посыпалась на пол.
Услышав грохот, влетели хозяин, хозяйка и немецкая девочка
Грета. Так я встретила первый день моего трехлетнего проживания на чужбине. Мне
было в то время 19 лет.
Хозяйка
В этом большом доме проживало всего два человека, наши хозяева:
Отилия и Генрих Гербст. Детей у них не было и близких родственников тоже, Только
племянник Курт, воевавший на русском фронте.
Хозяйку мы называли фрау-шеф. Она была довольно красивая, выше
среднего роста, полноватая, хорошо сложенная. В то время ей было 62 года. Ходила
с высоко поднятой головой, что придавало ей неприступный вид. Позже я узнала,
что она так держит голову от тяжелых волос. Они у нее были роскошные, густые и
доставали до пола. Она говорила, что от самого рождения ее волосы никогда не
стригли. Расчесывала она их и делала сложную прическу один раз в неделю — дела
на несколько часов. А процедура мытья головы происходила и считалась грандиозным
событием. В большом котле грели несколько ведер воды, она с мужем оставалась на
кухне наедине, и как происходило таинство, и что они делали с этой массой волос,
никто не видео и не знал. Потом хозяин долго сушил ей волосы феном. Чистый волос
рассыпался, «не слушался», она с трудом делала свою замысловатую прическу, и это
надолго выводило ее из равновесия.
В первый понедельник после нашего приезда была стирка (в
понедельник вся Германия стирает). И когда развешивали белье в саду, хозяйка
сказала, что раньше она всегда оставляла белье на ночь, но теперь нельзя, —
приехали русские, а они, говорят, все воры. Меня это очень задело, я решила, что
уж мы с ребятами постараемся, чтоб про нас ничего плохого не думали. И нам это
удалось. Хотя — не совсем.
Забегу вперед и расскажу случай накануне конца войны. В
соседней деревне американцы разбомбили сахарный завод, и мешки с сахаром лежали
прямо на улице. У русских в нашей деревне реакция была, конечно, мгновенной —
кто бы упустил такой шанс! Это же сколько самогона можно нагнать ко дню
близившейся победы. Самые отчаянные съездили — привезли по мешку, а на второй
раз уговорили и меня. Мне сахар был не нужен, те русские готовили себе сами, а
мы питались из одного котла с хозяевами. Но мне хотелось сделать хозяйке
приятное. Сахар хозяева получали по карточкам, а тут — целый мешок!
С победным видом подвожу на тележке к ногам хозяйки царский
подарок и жду похвалы. Но вместо награды у нас получился такой
диалог:
- Что это?
- Сахар… Вам.
- Где взяла, кто дал?
- Никто не давал. В другой деревне
после бомбежки мешки лежали на земле.
- Мне краденое не нужно, вези
назад!
Представляю, — наши русские везут оттуда, а я повезу туда. Вот
смеху будет! Так что я сбросила мешок под навес, и он валялся там, пока мы не
покинули Германию. Очень запомнилось мне каменное лицо и сердитые глаза хозяйки.
Диалог этот был последним. С тех пор она меня не замечала и почти со мной не
разговаривала.
…Вернусь к описанию моей «хозяйки
большого дома». В жизни не встречала даже сколько-нибудь похожих на нее женщин.
Все три года она оставалась для меня загадкой. Например, пасха, праздничный
день. В добром светлом настроении она ставит стул во дворе, на солнышко, и
садится штопать носки мужу — это она так отдыхает! Я все подглядывала, когда же
она возьмет книгу и хоть на часок приляжет на диване в свое удовольствие. Ведь
на них работали три немецкие семьи и четверо «иностранцев». Но хозяйка вставала
утром раньше всех и ложилась последней. Целый день — как «вечный двигатель».
Сидела спокойно только за обеденным столом положенные полчаса.
В сарае, во дворе, на втором этаже, была комнатка, где спали
мальчишки. Их окно было напротив хозяйской спальни. И ребята наблюдали за ними.
Каждый вечер — неизменная картина. Хозяин раздевается, натягивает на голову
вязаный колпак и ныряет под перину (у немцем спальни не отапливаются), а хозяйка
долго еще сидит на кровати и что-то штопает или зашивает — за день не
наработалась. Потом тоже надевает чепец для сохранения прически и ложится.
Когда я попала туда и огляделась, стала мучиться вопросом.
Никак не могла понять, как такая маленькая страна, уже несколько лет воевавшая,
без больших природных богатств, живет лучше, чем мы в мирное время. Я не видела
там ни одного нищего и ни одной бедной оборванной семьи. И, в конце концов,
поняла, что причиной всему — труд.
Сейчас, по прошествию лет, сердце «закатывается», как подумаю,
что было бы с Россией, если бы все до одного с такой любовью трудились и были
такими же честными, да еще не пили бы. Если бы поля наши были бы такие же
ухоженные. Да с нашими просторами, да с нашими богатствами! И почему мы такие
неудачливые… Видно, матушка Природа так распределила: кому просторы да богатства
недр, а кому ум да трудолюбие. Если то и другое — жирно будет. Может, в наших
генах, в какой-то химической формуле ошибка допущена, потому и идет все
наперекосяк? Может, наука дойдет до того, что найдет эту ошибку и исправит?
Вот бы…
… Однажды я нечаянно уронила на
пол кастрюлю, в которой обычно варили суп, и у нее отлетел кусочек эмали.
Хозяйка ворчала чуть не неделю: кастрюля де теперь долго не прослужит. Но прошло
какое-то время, и, когда хозяева убедились, что не все русские воры, я стала
вхожа в их апартаменты и попала в «парадную кухню». На полках стояли наборы
кастрюль от ведровых до самых маленьких, всяких цветов и рисунков. И я
вспомнила, как про себя сочувствовала хозяйке, что вот повредила я кастрюлю, и
скоро, и правда, варить будет не в чем…
Позже, когда я весь дом знала наизусть, насчитала богатых
старинных сервизов, чайных и столовых, чуть не дюжину, а хозяева кофе пьют из
обгрызанных чашек. А перин оказалось 36 штук — из них 20 чисто пуховых.
Как-то они привезли три огромных ящика, которые хранились в
подвале другого дома, и стали перетирать и заново укладывать содержимое. Там
хранилась посуда, наверное, от самого начала их рода: подарочные именные фужеры,
хрустальные вазы — все с дарственными гравировками, много парных. Насмотревшись
на все это, я решила, что — либо хозяева скопидомы-шизофреники, либо я
безнадежно тупой человек. Но на всю жизнь у меня осталось ощущение, что я как бы
побывала на другой планете…
Трения у меня с хозяйкой бывали часто: то я немецкое слово не
могу понять, то ее раздражает, что помимо работы я постоянно еще о чем-то думаю.
Когда работали в поле, иногда я брала с собой томик Лермонтова и учила наизусть
его поэмы. Хозяйка смотрела на меня, подняв брови, весьма неодобрительно. Она
меня не понимала, равно, как и я ее.
Вообще же отдаю ей должное. Никогда не видела ее слишком
любезной, но никогда она не унижалась до мелких придирок и была, в основном,
женщиной справедливой. Когда сердилась так, что другая бы пустила в ход кулаки
или кричала до визга, как нередко у нас на Руси бывает, она даже не повышала
голоса — ее гнев выдавали красные пятна на щеках и холодный взгляд. Зато потом
целую неделю она разговаривала так отчужденно, что лучше бы накричала, чем ее
ледяной тон.
Однажды хозяин, ее муж, при всех дал ей пощечину. Она
сдержалась, но потом хозяин долгое время просто-таки крутился около нее
балериной, вымаливал прощение. Она его не прощала, а мы просто глохли от его
крика, — всю досаду он срывал на нас.
Еще помню, как иногда в воскресный день хозяйка наряжалась в
черную круглую кружевную шаль и с молитвенником в руках отправлялась в свою
церковь (кирхе). Возвращалась оттуда добрая и просветленная. А еще дважды она
брала меня с собой на кладбище. Там я видела в оградке два надгробия и между
ними елочки. На надгробиях — имена хозяина и хозяйки, год рождения, только
осталось высечь дату их смерти. За этими будущими своими могилками она тщательно
ухаживала. Я тогда впервые узнала, что такое вообще возможно. Это после
нашего-то кузнецкого старого кладбища, на котором устроили танцплощадку…
Вот вспоминаю: по утрам фрау-шеф выходит на кухню в фартуке.
Немецкую женщину скорее можно увидеть без платья, чем без фартука. Так вот,
зайдя на кухню, она одевала еще один фартук поверх первого. Второй был попроще,
а когда начинала возиться с печкой и обедом, одевала уже третий. Бывало, на ней
оказывалось аж четыре фартука. Верхние, рабочие фартуки, были из синего
брезента, щедро изукрашенные заплатами из такой же ткани, только разных
оттенков. Сперва я думала, что это от бедности у них на фартуках, брюках и
куртках столько заплат, но потом поняла, что для них это особый шик и признак
аккуратности и экономности хозяйки. Когда после войны я вернулась на Родину, то
и мне тоже нелегко было отвыкнуть носить в доме фартук.
Еще немного о хозяйке: -то она показала мне фотографию, где они
вместе с мужем, и на ней наряд, напоминающий свадебный. Но оба они немолодые,
так что наряд вроде не подходит. Она объяснила: «это Зильберцайт». Я знала
немецкое слово «Гохцайт» — свадьба. А вот так называемое мещанское слово
«серебряная свадьба» в нашем советском лексиконе отсутствовало. Жалко только,
что увлекшись разговором, мало запомнила фотографию. Потом я высчитывала, что
они поженились, когда ей было 27, а ему 25 лет. И очень запомнилось мне, как она
в конце трудового дня подходила к кухонному окну, задумчиво смотрела на него, а
потом говорила всегда одну и ту же фразу: «Нох айн таг фон инзере шейне лейбен
ист вег», что означает: «Еще один день ушел из нашей прекрасной жизни». Это так
часто повторялось, будто прокручивали один и тот же кадр из кинофильма, и так
врезалось в мою память, что я до сих пор, невольно копирую ее и так же глядя в
окно, иногда шепчу на немецком эту же фразу, полную трагической мудрости…
Вчера мой внук Саша, прочитав эти записки, спросил, как это
столько лет прошло, а я помню такие подробности, может, я их придумываю? Но у
меня память так устроена, что в ней закрепляются именно те мелочи, мимо которых
другие проходят без внимания. Они, как картинки, копятся у меня в голове, и
иногда я мысленно их перебираю, вроде как делаю инвентаризацию.
Хозяин
Теперь немного о хозяине. Как уже писала, он был невысокого
роста. Некрасивый. Из-за какой-то болезни у него был перекошен рот и выпучены
глаза. Но когда привыкли к нему, мы перестали замечать его физические
недостатки. Говорили еще, что у него диабет. Свой ущербный вид он компенсировал
криком. Кричал на всех по любому поводу, да погромче, чтобы и за воротами было
слышно. Я сначала боялась его крика, потом поняла, что он не такой уж злой,
каким прикидывается. За три года я не помню случая, чтобы он кого-нибудь ударил.
В отличие от хозяйки он понимал юмор, хоть и скрывал это от всех…
Тогда, в первое утро, когда поляк Юзеф распустил руки, и они
все вбежали в комнату, хозяин накричал на нас, но, вернувшись на кухню, смеялся.
Юзефа вскоре рассчитали из-за того, что у хозяина появились мы, четверо
работников.
С сельским хозяйством я знакома была только по кинохронике, а,
воспитанная советской системой, смотрела на хозяина, как на эксплуататора и
кулака. Но постепенно этот стереотип стал рушиться. Первым толчком было
незначительное событие. В конце первого лета, во время жатвы, возили с поля
снопы. Когда с последнего воза был уложен в укрытие последний сноп, тут же пошел
сильный дождь. Хозяин, запрокинув голову, стоял под дождем и с таким торжеством
смотрел на небо! Меня это так поразило… Что это — случайность, удача, или кто-то
сверху ему помогал?
Это повторилось и на другое лето. Возили и складывали хорошо
высушенное, душистое сено на сеновале. Только закончили, не успели еще лестницу
убрать, опять пошел дождь. И помню опять его запрокинутое вверх счастливое,
мокрое лицо с огрызком сигары на нижней губе. И эти «чудеса» с дождем
повторялись часто…
Мне было интересно за ним наблюдать, как у него все получалось.
Все его хозяйство: 100 моргов земли, скот, постройки и он сам составляли один
здоровый рабочий организм…
Мне нравилось смотреть, как мальчишки кормили коров. В их
рационе были продукты: мелко резаная солома, распаренная кипятком, сено,
кормовая свекла. Особенно любили коровы силос из ботвы сахарной свеклы. Они
жевали его, подняв морды и громко чавкая.
Не помню случая, чтобы что-то из урожая было не убрано, что-то
испортилось или не хватило корма до нового урожая. Хозяин везде успевал, все у
него ладилось, и мне кажется, ни о чем другом, кроме как о хозяйстве, он думать
не мог.
Мне сейчас иногда приходит в голову фантастическая мысль: вот
бы проклятый всем миром фашист Гитлер провел в своей стране коллективизацию,
пусть даже без расстрелов и раскулачивания. И какую бы боль испытал хозяин, если
бы все его хозяйство и земли вдруг стали не его, а коллективными.
А если бы всех хозяев Германской земли лишить собственности и
боль каждого фермера сложить в единую большую боль, не трудно догадаться, что
было бы с Германией…
Но фашист Гитлер этого не сделал, потому что все равно, хоть и
фашист, — понимал: это его государство и его народ. Но не погнушался так сделать
со своей страной Сталин. Во что превратил нашу страну «Отец народов», объяснять
не надо. Вот и задумаешься поневоле, кто из них был более фашист…
Однако, что-то меня в политику потянуло…
Я постепенно стала понимать, что юмор мне принесет больше
пользы, чем слезы. В деревне была комендатура. Здесь проблемы деревни решал
комендант или бургомистр, уж не помню точно, как его называть. Был он в военной
форме и очень похож на фашистов из наших послевоенных фильмов. Лицо строгое и
даже жесткое, никто не видел его улыбки. Похоже, даже немцы его побаивались. И
вот хозяйке надо было сходить к нему и заявить, что погибла одна курица-несушка,
чтобы уменьшить налог на яйца. Но она послала меня, объяснив, что надо сказать,
заставила все это повторить, а если он что-нибудь не поймет, на всякий случай
положила мне в сумку дохлую курицу, чтобы я ее показала. А куры у немцев рыжие,
огромные и лохматые. И вот я в прихожей вытащила курицу из сумки, взяла ее за
лапу, она сразу заняла чуть не полкомнаты. Зашла к нему в кабинет с этим
«букетом» и с невинным видом сказала, что эта курица почему-то не несется.
Сначала бургомистр диковато на меня посмотрел, а потом расхохотался. Он все
сделал, что надо, а я вернулась и рассказала хозяйке, как все было. Она стала
ругаться, что, мол, за безнадежная дура и, как бургомистр будет теперь
относиться к такой тупой русской. Пришел хозяин на обед, она ему рассказала
происшествие, он хохотал до слез — с юмором у него все было в порядке. Впрочем,
немцы очень ценят юмор. Мне мой поступок сильно пригодился. Бургомистр запомнил
меня, и когда я много позже заходила к нему за аусвайсом для поездки в другой
город, о чем ниже, он мне никогда не отказывал. И, как слышно было, хозяин
вечерами рассказывал за кружечкой пива другим фермерам, сидя в баре, о проделках
заводной русской Галины. И все очень смеялись, потому что немки, в отличие от
своих мужей, юмора не понимают.
…Может, почитав мои заметки,
кто-то и подумает: а им там совсем неплохо жилось! Но как оценить, что хорошо —
что плохо? Впрочем, оценить можно. Например, мне там не надо было постоянно
благодарить кого-то за «счастливое детство», что очень раздражало в школе. Не
надо было ломать себе голову, почему это компартия — главная любовь каждого
советского человека. Работала я до изнеможения, зато душа немножко очистилась от
тумана идеологии.
Забегу вперед. Когда я вернулась после войны домой, КГБ
заставляло подробно описывать, как мы жили в Германии, в неволе. Так я такие
ужасы расписывала, что аж сама удивлялась своей фантазии. Если бы я в то время
написала эти воспоминания, где бы я была сейчас, да и была ли бы вообще? А
сейчас мне опасаться нечего, я старый человек, врать нет смысла. Так что скажу
прямо, что это было самое интересное время в моей жизни. Но еще один персонаж
просится на страницы моих воспоминаний.
Грета Грабенгорст
…Видно, судьба мне подкинула эту
маленькую стервочку для равновесия, чтобы все, что в неволе было терпимого,
слегка подпортилось. Это была пятнадцатилетняя голубоглазая девочка с модной
прической из светлых жиденьких волос, с розовым румянцем и пухленькими губками.
Ну — чисто ангелок! Рот у нее не закрывался, если она не щебетала с хозяйкой или
со мной, то пела песни. Иногда в разговоре с хозяйкой переходила на «плят-дейч»
(старинное наречие), которое я не понимала, — значит, это она на меня
наговаривает. Хозяйка смотрела на нас с веселым любопытством и на всякие работы
посылала нас вместе. Так что все три года мы с Гретой были как пара лошадок — в
одной упряжке.
У Греты старший брат погиб под Калугой. И семья, конечно,
тяжело переносила утрату. Мать постоянно ходила в трауре. Для Греты все решалось
просто: раз в гибели брата виноваты русские, а я — русская, значит, враг под
рукой. И за ее брата я получала сполна, а в своем озлоблении она бывала весьма
изобретательна. Грета состояла членом молодежной фашистской организации
Гитлерюгенд. Иногда надевала фашистскую форму, которая ей очень была к лицу, так
что она ею гордилась, и ездила куда-то на сборы. После чего «патриотизм» ее
удваивался, злобность — тоже.
Но она не только со мной была такая. Она была жестокая и с
животными. Нарочно делала больно коровам, которые были на привязи, и потому
беззащитны и очень ее боялись.
Грета в деревне слыла злючкой. А у немцев есть такой древний
обычай: в ночь под Троицу парни ходят по деревне и на двери домов, где есть
девушки, вешают зеленые веточки, а где злая девушка, к ее окну ставят
чучело.
В это время у хозяйки на квартире жил какой-то военный
начальник, наверное, в большом чине, а хозяева сильно суетились вокруг него. Его
поместили в Гретиной спальне, а ее переселили в другую комнату. И вот этот
большой начальник, проснувшись в праздничное утро Троицы, подошел к окну, а на
него глядит чучело, которое сидит в углу сарая, на водосточной трубе, в двух
метрах от окна. И все поняли, для кого предназначен был сюрприз, а Грета сильно
плакала и говорила, что если бы брат был жив, никто не позволил бы такое. И мне
почему-то было ее жаль. Ребята наши чучелу обрадовались, поскольку на мешок,
набитый соломой, был натянут хороший костюм, на голове шляпа, да еще подставлены
ботинки. Чучело быстро раздели и к празднику были с обновами.
Иногда в наших отношениях с Гретой наступало потепление, я
учила ее русским словам, она меня немецким, ученица она была способная, но
маленькие гадости продолжала мне делать. Однажды я, не выдержав, раскричалась на
нее и обозвала ее всяко по-русски, забыв, как она легко усваивает язык. Поздно
вечером мы, русские, сидели на своей любимой кухне и весело болтали. Вдруг
заходит отец Греты, Герман Грабенгорст, он же внештатный полицай. Накричал,
грубо всех разогнал, поскольку в Германии военный режим и комендантский час, о
котором мы знаем, и заявил, что больше не позволит нам собираться. Потом прошел
со мной в столярку, где я спала, и сделал у меня обыск, светя фонариком,
разбросал грязное белье и все перевернул. Искать у меня было нечего, так что я
поняла — это он просто «нагонял страху», чтобы дать понять «кто есть кто», и
чтобы впредь я не смела обижать его дочку. Но прошло какое-то время, и мы опять
собирались на кухне Мюллеровского дома, несмотря на то, что идти туда надо было
мимо окон Грабенгорста. Я очень отходчива, на Грету зла долго не держала, но
обиды где-то скапливались, оседали, и при слове «фашизм» перед глазами вставал
образ этого «ангелочка Греты». И должно было пройти полвека, чтобы многое
приобрело иной смысл…
Фрау Грель
Работала у хозяина пожилая немка фрау Грель. Столько можно
рассказать о ней, что даже не знаю, что и выбрать. Невысокая, полная, хоть по
возрасту и старушка, но язык не поворачивается так ее называть.
В большом, на проволочном каркасе, белоснежном капоре с
круглым, добрым лицом, румяными щечками и веселыми глазами — как будто сошла со
страниц сказок Андерсена.
С ней было очень удобно работать на монотонной работе. Она все
время говорила. Говорила, не переставая. Иногда всхлипнет как-то ртом, наберет
воздуха и продолжает говорить. Разговор ее не был в тягость, она не требовала
комментариев, не задавала вопросов, поэтому ее можно было хоть слушать, хоть
думать о своем, только отмечая про себя, какая «идет тема». А любимая ее тема —
кулинария. То ли в трудное военное время у нее была ностальгия по довоенным
вкусностям, то ли, судя по ее комплекции, вообще любила поесть, но, когда шла
эта «тема», фрау Грель прерывала себя, приговаривая «Шмект гут!» (вкусно).
Иногда добрая старушка фрау Грель начинала злословить в адрес
хозяина и хозяйки. Тут уж я прислушивалась, интересно все же! Один рассказ она
повторяла множество раз: когда хозяин с хозяйкой поженились, то не выходили из
спальни целую неделю. Им ставили к дверям еде, забирали грязную посуду и
выносили горшки. Еще она рассказывала, как на какой-то юбилей они, работники,
подарили хозяевам большой портрет Гитлера и испортили им праздник, сделали они
это умышленно, чтобы «насолить», зная, что хозяева не в восторге от фюрера.
Долго потом хозяйка сердилась на них.
Кстати, фермеры вообще не любили Гитлера, а мечтали о Кайзере,
это я не раз слышала от хозяина.
Перед самым окончанием войны перегоняли куда-то большие толпы
людей в полосатых тюремных одеждах. Хозяйка прогнала нас от ворот, чтобы мы не
жалели их. Она говорила, что это преступники. Но потом хозяин сказал, что это
политзаключенные, и они против Гитлера. Тогда нам разрешили не только выходить
за ворота, но давали кое-что из еды и воду, чтобы мы передавали этим людям.
Фрау Грель жила в своем небольшом, красивом двухэтажном домике
на противоположном конце деревни. Жила с дочерью, крупной неприветливой
женщиной, которой она побаивалась.
Фрау Грель умерла внезапно. Нам всем было очень жаль ее. Я
пошла посмотреть на нее и проститься. Она лежала на кровати. Потом я еще пошла
на похороны, сначала в кирхе, а потом проводила на кладбище. Гроб был уже
закрыт, для прощания его не открывали. На похоронах никто и слезинки не уронил.
На кладбище я заплакала, но пастор так сердито на меня посмотрел, что слезы
сразу же высохли.
Я видела еще одни похороны: умерла самая красивая девушка в
деревне, единственная дочь у матери. Когда выносили гроб, мать на кладбище не
пошла, а только с улыбкой помахала ладошкой в окно. Другой народ — другие
нравы.
Как нас кормили
После приезда мы несколько месяцев не могли отъестся — кроме
еды, ничего в голову не лезло. Дома, в России, для нас ложка распаренной пшеницы
была лакомством. И мы так оголодали, что для восстановления сил нужно было время
и должное питание. Немецкий режим и пунктуальность нас просто бесили. Два
завтрака, обед, полдник и ужин. Но все в микроскопических дозах. А нам бы по
российской привычке один раз наесться, но до отвала.
Потом мы втянулись в режим, тем более еда шла по графику,
минута в минуту, привыкли к маленьким бутербродам у всех и всегда одинаковым,
будто штампованным на фабрике.
Опишу, как нас кормили:
Итак — утром в 7.30 завтрак (фрюштик), два ломтика, вернее,
горбушки белого хлеба, с какой-то коричневой сладкой патокой (зафт) и чашка кофе
без сахара. Чай там не пьют, а кофе — это суррогат: жареное, молотое зерно
ячменя с какой-то добавкой. В 10.30 второй завтрак — бутерброд с колбасой или
чем-либо мясным и чашка кофе. В 2 часа — обед. На первое — картофельный суп с
крупой или консервированной зеленой фасолью, заправленной луком, жареным на
сале. Картофель в суп кладут целиком — никогда не режут.
Самый странный суп, к которому мы не могли привыкнуть, это
опять же картофельный суп, но вместо крупы — сладкие груши. Суп заправлен так же
салом и луком. Однако мы, русские, изобретательный народ. Мы ели картошку с
салом отдельно, а груши споласкивали и ели на десерт, бульон пили только самые
мужественные, остальные — выливали.
К обеду и ужину хлеб не подают. На второе — что-нибудь овощное,
с добавлением мясных консерв. Больше всего я любила тушеную капусту (Браунколь).
Это капуста с темными, очень кудрявыми листьями. На мое счастье, ребята эту
капусту не любили. Хозяйка замечательно ее готовила. Вкуснее этого блюда я
ничего не ела. В России я никогда этой капусты не встречала. В 4.30 полдник
(файрам), это опять чашка кофе и бутерброд с малом и самодельным плавленым
сыром. Такая гадость! Мы этот сыр выбрасывали. Однажды кто-то увидел и доложил
хозяйке. И была нам выволочка. После этого сыр стали закапывать в землю, чтоб
никто не видел. Вечером на ужин чаще всего был картофель в мундире с подливой.
По субботам манная молочная каша, почему-то обязательно с сухарями.
По большим праздникам хозяйка пекла большой сдобный пирог,
потом нарезала небольшими порциями и подавала к кофе. Дома хозяйка этот пирог не
пекла. Мы с Гретой носили противни в пекарню, а потом забирали. Самое трудное,
пожалуй, было привыкать есть обед без хлеба.
За что нас кормили
...А теперь — ради чего нас
отправили туда, за что нам полагалась кормежка, и из-за чего нам нередко
попадало? Напишу о работе. Поскольку немцы по отношению к работе народ как бы
ненормальный, они и от нас требовали того же.
В понедельник была стирка, во вторник сушка, в среду глаженье
белья. Меня оставляли на кухне одну с гладильной доской и пятью чугунными
утюгами на раскаленной плите, поскольку электроутюг в военное время включать
запрещалось. По четвергам было мытье окон. Но больше всего меня злили полы. На
кухне пол был цементный, а в длинном коридоре — из красного кирпича. В конце дня
мы мыли их ежедневно, хотя они, по нашим меркам, были чистые. А в субботу
обязательно их надо было мыть с мылом и щеткой, стоя на коленях. Помоешь пятачок
вокруг себя, вытрешь, переставляешь колени дальше. Пока проползешь всю эту
территорию, тошно делается. Чтоб не расплакаться, я пела песни, и помогало. Еще
была работа в огороде, куры, шесть свиней, пять коров, но доила их не я, а
хозяйка и Грета. И так с утра до вечера. Делать передышки как-то неприлично,
потому что и сама хозяйка работает без остановки. Она не любила, когда я
спрашивала: вас-махен? (что делать?), а отвечала, что только ленивые не видят
работы, работа всегда есть.
Другое дело в поле, — чувствуешь себя совсем по-другому.
Весной, когда ячмень и пшеница подрастают сантиментов на 20,
вся деревня выходит на прополку. У нас тоже — хозяйка, фрау Грель, Грета — все
нарядные, и мы с ними, с тяпками. Брали по нескольку рядов и тщательно вырывали
руками или срезали каждую травинку.
А как глянешь вокруг, столько народу в поле, как на большом
празднике... Хоть и немного сорняков в поле, но после такой прополки через пару
дней не найти ни травиночки.
Очень не любила я свеклу (сахарную). Надо рыхлить ее широкой
тяпкой, потом прореживать, а хуже всего ее копать. Уборка свеклы начиналась
поздно осенью, когда по утрам бывают заморозки. У меня сильно мерзли руки —
прямо беда. А свеклы у хозяина было много...
Самая интересная работа была зимой, когда молотили зерно.
Крупные, богатые фермеры, как, например, Мюллер, имели свои молотилки и
достаточно работников. А такие, как мой хозяин, которых в деревне было
большинство, — кооперировались. Ставили молотилку у одного из них, собирали всех
русских и поляков и работали, пока все не обмолотят. Потом перевозили молотилку
к другому хозяину, а вместе с молотилкой всю компанию молодежи. И так, пока вся
деревня не обмолотится.
Иногда брали работников из других деревень. Так у нас
появлялись новые знакомые. Напишу про одного из них. Никиту знала вся округа, я
его знала понаслышке, потому что про него много рассказывали. Он ничего не
боялся. Ходил ночевать к одной девчонке, полицейский по несколько раз за ночь
отправлял его домой, бил, запирал, но утром на работу Никита шел от нее. Потом
полиция оставила его в покое — все равно ничего не помогает, тем более его
защищал хозяин. После работы его всегда видели с баяном, и где спал — баян стоял
под его кроватью, чтобы если попадет ночью бомба в него, то погибать вместе с
баяном.
И вот я увидела его первый и последний раз на молотилке. Это
был крупный, очень красивый парень в кожаной куртке, и казался он мне таким
необыкновенным! А когда война закончилась, я услышала о нем еще одну легенду. В
деревне, где он жил и работал, были уже американцы, а в лесу — остатки какой-то
немецкой воинской части, которая не хотела сдаваться. Между ними, в маленькой
речке, застряла американская машина с провизией и всякими деликатесами. К машине
никто не мог подойти, она простреливалась с обеих сторон. И вот этот Никита
выпил стакан самогона, взял баян и пошел к машине, пообещав девчонкам шоколада.
Когда подошел к машине, в него выстрелили из леса немцы. Он лежал там убитый
трое суток. Была жара, и труп разложился. Похоронили его с баяном. Так бездарно
оборвалась жизнь этого бесстрашного и, возможно, не состоявшегося выдающегося
человека...
Крепкий сон
На молотилке было весело, работали от темна до темна. Когда
проходили к себе, умывались, а на ужин уж сил не хватало. Я сильно уставала.
Кое-как поев, я все сбрасывала с себя, одевала ночную рубашку, сверху — пальто и
быстро шла в свою столярку. Я уже писала, там не было света, не отапливалось, и
под кроватью лежал снег. Я заходила, наощупь заводила будильник, ныряла под
перину и моментально засыпала крепким сном. Утром по будильнику вставала,
набрасывала на себя пальто, обувь и бежала в дом хозяина, а где-то в голове у
меня засел вопрос: почему это зерно попадает в постель, ведь я переодевалась на
ночь.
На другой и следующие дни все повторяется. Наскоро стряхиваю с
простыни неизвестно откуда взявшееся зерно и тут же накрепко засыпаю.
Как-то в выходной день я зашла в свою «столярку», заодно решив
хорошо стряхнуть постель. Откинув перину, чуть не умерла от страха — это было не
зерно, а мышиный помет! Мыши, оказывается, на мне спали, а я ничего не слыхала.
Я была для них большой грелкой и туалетом. С воплями прибежав к хозяевам, я
сказала, что спать туда я больше не пойду. Меня на неделю подселили в комнату
Греты (тут-то я узнала один секрет. Оказывалось, что Грета читает по ночам
романы. Вот если бы хозяйка знала!..). В столярке разложили отраву. Когда я
пришла туда через неделю, некуда было вступить ногой, столько было на полу
дохлых мышей. А весной, когда я меняла солому в матрасе, оказалось, что в старой
соломе были сплошные гнезда. Вот такой был у меня крепкий сон...
С этим крепким сном у меня была еще одна невероятная история.
Весной американцы стали сбрасывать бомбы, но не в деревне, а в поле. Как-то
утром проснулась, а у меня на перине, которой я укрывалась, битое стекло.
Оказывается, в саду за моей столяркой разорвалась бомба, в двух окнах, выходящих
в сад, не осталось ни одного стекла, а я не проснулась.
Давно пора мне описать деревню Юрде, в которой я прожила 3
года. Сознаюсь, что в записках моих порядка нет, что вспоминается, то и пишу,
без всякого плана.
Наша деревня
Допустим, я стою на дороге у въезда в деревню. Эта прямая
дорога идет под уклон до самой пекарни. Пекарня стоит в центре деревни и от нее
лучами расходятся 4 дороги. Одна наверх, на то место, где я стою, другая идет к
Кирхе и кладбищу, третья -–Центральная, где бар и магазин, четвертая — просто
дорога, на этой улице жила фрау Грель. Начинаю спускаться по направлению к
центру. На левой стороне большой кирпичный, обвитый плющом до самой крыши,
четырехэтажный дом, самого богатого фермера — Мюллера. А впереди этого дома
стоит небольшой двухэтажный дом окнами в поле, для работников. Одну половину
занимают две немецкие женщины, мать с дочерью, вторую половину занимают: внизу
одну комнату поляк Адам с женой, вверху две комнаты занимают две русские семьи.
Внизу общая кухня с окном в поле.
Спускаюсь по дороге дальше. Направо стоит двухэтажный дом,
принадлежащий нашему хозяину. Одну половину занимает конюх хозяина — Герман
Грабенгорст с женой. У них двое детей, сын где-то учится на сапожника и дочь
Грета, которая работает и живет в доме хозяина. Вторую половину занимают тоже
работники хозяина: старый поляк с женой немкой. Во дворе этого дома — длинный
сарай, а в начале сарая, напротив ворот, пристройка, бывшая столярная
мастерская. Небольшое, светлое помещение в пять окон, я там спала, это был мой
временный дом. В «моем доме» не было света, не отапливалось и не было запора
изнутри. Там стояла моя кровать с двумя перинами (на одной спала, другой
укрывалась). Стоял стол, а на нем будильник. За столяркой фруктовый сад.
Налево через дорогу стоит дом и контора бюргемистра. Шагов
через сто направо — небольшой магазин, а за магазином шагов сто уже налево дом и
двор моего хозяина. А дальше, тоже шагах в ста, упомянутая выше пекарня, куда мы
каждое утро ходили и брали по карточкам хлеб и булочки для хозяев и работников,
всего на семь человек.
Жизнь в нашей деревне
В Германии нет таких просторов, как в России. Деревни
небольшие, компактные, без длинных километровых улиц, как у нас. Расстояния
между деревнями небольшое, всего в несколько километров. И, несмотря на военное
время, дороги там в идеальном состоянии.
У хозяина участки земли были разбросаны в разных местах вокруг
деревни, поэтому нам приходилось ходить и ездить по всем дорогам. И всегда не на
одной, так на другой дороге можно было встретить мужчину средних лет с сыном лет
пятнадцати. Их все знали, уважительно с ними здоровались, что-то расспрашивали,
разговаривали. Эти двое ремонтировали дороги, накладывали «заплаточки» на все
трещинки и выбоины. С ними всегда была тележка с материалом и инструментом.
Работали они с чисто немецкой пунктуальностью в рабочие часы, с перерывом на
обед и полдник.
Дороги получались пестрые от этих круглых заплаточек, больших и
маленьких, разных оттенков, в зависимости от давности, что никак не отражалось
на качестве самих дорог. Трудно поверить, что всего два человека могут сделать
так много.
Все дороги обсажены фруктовыми деревьями, в основном, яблонями
твердых зимних сортов. Я расспрашивала немцев, куда девается урожай. Мне
ответили, что в мирное время яблоки идут для города, а деньги за них поступают в
бюджет деревни. А в военное время все идет для фронта.
Хорошие воспоминания остались у меня от поездки на сенокос.
Километров в 15-20 от нашей Юрде была родина хозяйки. Как я поняла, дом и землю
они сдавали в аренду, оставляя себе только самый лучший луг. Два лета подряд они
брали меня с собой на покос сушить сено и просили меня одеться понаряднее. И
вчетвером, хозяин с хозяйкой и мы с Гретой, на четырехместной коляске
отправлялись в путешествие. 20 км для Германии это большое расстояние, и мы
проезжали через несколько деревень. Ехать было весело, мы смеялись над лошадью,
которая нас везла. Это была любимица хозяина, черная, норовистая, звали ее
Цигойнер, т.п. по-русски Цыган. Вела она себя не та, как хотел хозяин, а как
нравилось ей. В одном месте был крутой подъем, так она летела на него галопом,
хоть хозяин и велел ехать медленнее. Зато, как выедет на ровное место, отдыхает
сколько захочет. Хозяин никогда ее не был. А дома она не позволяла себя
запрягать в паре с другой лошадью на тяжелые работы, всегда что-нибудь такое
выкинет, что будет не работа, а сплошное наказание. Так и была она на
привилегированном положении, и хозяин гордился ею.
Мой польский поклонник
Привезли нас в эту деревню на тракторе с прицепом, за рулем
сидел военнопленный поляк Эдвард Меховский, это я узнала уже потом.
Первые дни, по приезду, были очень трудные психологически.
Другая страна, другой язык, все чужое, непривычное. Тысячи вопросов рождалось в
голове, на которые некому ответить. Ходили мы тихие, перепуганные. Выходили из
шока постепенно. Русских в деревне оказалось около двадцати человек, из них две
семьи (не считая нас с братом).
Одна семья у Мюллера — Вася с Тоней откуда-то из Донбасса.
Вторая семья, из пяти человек, определились у другого фермера на другом конце
деревни. Напишу немного о них, они того стоят. Им дали половину двухэтажного
дома. Семью составляли муж с женой, двое взрослых детей от первого брака мужа,
звали их Катя и Михаил, и невеста Михаила — Клава. В этой семье был истинный
хаос. То отец застает сына с мачехой, то сын ловит на месте преступления свою
невесту с отцом. Драки у них случались постоянно, да еще с размахом, по-русски.
Мне было обидно, неужели они не понимают, что по ним судят о всех русских, а
может, и о всей России. Полицейский был один на несколько деревень, и заходил он
в нашу деревню с того конца, где жила эта семья — второй дом с краю.
Заходил, когда, проходя мимо, слышал крики и драки. Не раз он
успокаивал их дубинкой, потом это перешло в традицию, каждый визит в деревню
полицейский начинал с этого дома.
Приблизительно через год у Клавы родилась дочка. Кто ее отец —
тайна, поговаривали, что и сама Клава этого не знает. Немцы помогли ей, дали
детскую коляску, белье для новорожденной, помогли с детским питанием.
В поле на работу Клава возила коляску с собой. Девочка была
хорошенькая, голубоглазая. Когда начала сидеть, тихонько играла в коляске
игрушками, постоянно улыбалась, смешно выставив язычок. Была она общей
любимицей.
Остальные русские были почти все девчонки — мальчишки только
нашего хозяина. Но они еще не доросли, чтобы их считали взрослыми. Например, мой
брат Костя был на два года моложе меня, но был невысокого роста и казался совсем
мальчиком.
...За деревней стояла казарма, где
жили польские военнопленные, которые работали, как и мы, у фермеров. Поляки
хорошо встретили русский девушек. У них был приличный духовой оркестр, и по
выходным дням в казарме или возле нее собиралась молодежь из нашей и соседних
деревень. Устраивали танцы и веселые игры. Были в деревне и полячки, они жили
все вместе в отдельном доме. Полячки были красивые, хорошо и со вкусом одеты. С
нами вели себя высокомерно, им явно не нравилось появление русских девчонок. В
общем, полякам жилось совсем неплохо.
А Сталин в это время отказался подписывать какое-то соглашение,
объявив, что у него нет военнопленных, а есть только изменники родины. И эти
«изменники» гнили в концлагерях в нечеловеческих условиях. Зато военнопленные из
других государств: поляки, французы — в общем, все, кроме русских, не испытывали
никакой нужды. В Юрде поляки питались у фермеров, у которых работали, и еще им
помогал международный Красный Крест, да еще получали они письма и посылки из
дома.
Я не сразу узнала, что Эдвард Меховский, когда привез нас на
тракторе, объявил полякам, что он привез себе невесту, и чтобы никто не смел за
ней ухаживать. Речь шла обо мне. Эдвард был высокого роста, вежливый и
элегантный, но старше меня. Познакомившись со мной, был ненавязчив, не надоедал,
но и не упускал из виду. Язык их, хоть с трудом, но можно понять. Он много
говорил о своей родине, рассказывал о своей религии, костелах, о семейных
традициях и еще много о чем, с такой любовью, что вызывал у меня зависть.
Хотелось так же говорить о своей России, так же любить ее…
Прошло несколько месяцев, я понимала, что должна определить
наши отношения, сказать ему «да» или «нет», тем более он написал своим
родственникам, что у него есть «нареченна» русская Халина (не спросив меня). Но
сердце мое молчало. Приглядываясь к нему и к другим полякам, которые хорошо ко
мне относились, я поняла, что никогда не смогу жить в Польше, никогда не полюблю
Эдварда, и что надо что-то сделать, чтобы он не надеялся. Был бы он русский, — я
отшила бы его по-русски, но как это делается по-польски, вежливо, я не
знала.
А в это время Мюллер привез себе еще одного работника, взял его
с какого-то вредного производства из города. Это был украинец, коренастый, с
отекшим серо-зеленым лицом. Глядя на него, трудно было определить, молодой он
или старый. Некрасивый, оборванный, какой-то нелюдимый. Звали его Василь. Я
стала понемногу приручать его. Мне он был совсем не нужен, но я таким образом
могла, как мне казалось, тактично избавиться от своего сверхвежливого польского
поклонника. Василь меня очень стеснялся, но потом, поняв, чего мне от него
нужно, стал смелее, даже подыгрывал мне. Эдвард, заметив это, очень оскорбился и
не стал разговаривать со мной. Поляки перешли «в оппозицию». Не могли простить
мне, что я такого уважаемого человека променяла на грубого увальня. В один миг я
приобрела столько врагов!
Хозяин приодел Василя. На свежем воздухе физиономия его
постепенно стала приобретать нормальный цвет. И он оказался ничего себя
парень…
Мои подружки
В конце лета в выходной день явилась ко мне Нюська!
Оказывается, она работала в соседней деревне, километра за 4 за нас. И опять она
меня удивила. У нее была книжечка величиной с отрывной календарь. Это был
дореволюционный сборник стихов «Звезды русской поэзии». В моем сознании ее
хулиганская натура никак не вязалась с любовью к поэзии. Нюся дала мне этот
томик на неделю. Впервые я прочитала «Гори, гори, моя звезда…» — автора не
помню. Стихи были одни лучше другого. Это сейчас можно найти любую книгу, а в
довоенное время читали не то, что хочется, а то, что разрешается. К себе Нюська
меня не пригласила, поскольку конфликтовала с хозяином. Тот ударил ее отца, а
она в ответ отхлестала хозяина по физиономии, пообещав, что еще раз тронет, —
будет хуже. Я удивилась — не выгонит ли ее хозяин. Она усмехнулась: не выгонит,
слишком хорошо она работает, выполняет и тяжелые мужские работы. А главное,
хозяин побоится огласки: если немцы узнают, что его русская избила, вот будет
позору-то!
Были в деревне две украинские девочки Надя и Настя с Киевщины.
Настя — красивая, пышная кичилась своей красотой, и это ее портило. Надя была
маленького роста с удивленными глазами и часто повторяла: «Ой, як цикаво!».
Девочки были из одного украинского села, очень набожны, беспрестанно молились и
крестились. Потом их хозяин привез еще одного работника, высокого худого парня,
звали его Володя. Стали они с Надей дружить. Когда шли обнявшись, ее голова была
у него под мышкой, так что над ними часто подшучивали.
Однажды осенью пришла к нам на кухню Мюллеровского дома, где
жили русские, Надя и стала жаловаться на свою хозяйки за то, что она целый день
твердит одно и то же слово «Варум?» и крутит пальцем у виска, давая этим понять,
что у Нади с умом «не все дома». Я спросила Надю, что она натворила, на что она
ответила: «Ничего особенного, привезли с поля картофель, высыпали на середине
двора, а я, проходя, просто так пнула картофелину в другой конец двора». Я ей
ответила, что слово «варум» обозначает «почему». Она удивилась, что такая мелочь
— пнуть картофель — так подействовала на хозяйку. Вечером я тоже размышляла на
эту тему. Выходило так, что у немцев ничего не бывало просто так, во всем должен
быть какой-то смысл, отчего они тогда казались мне скучными людьми.
Этот «варум» гвоздем застрял в моем сознании. Прошло более
пятидесяти лет, но до сих пор чуть не каждый день вспоминаю это слово. Парень
выпил пиво, разбил бутылку об асфальт (варум?). Девочка поднимается в подъезде с
кусочком мела в руке и ведет по стене полосу снизу аж до пятого этажа (варум?).
И так на каждом шагу. Вот бы эту немку да на пару дней к нам, был бы сплошной
«варум»…
Новый год
Наступила зима. Зима там мягкая, морозов больших не бывает, а
если снег и выпадет, то ненадолго.
Я вспомнила, как дома под Новый год рисовала маски и решила
развлечься. Достала где-то лист хорошей бумаги и акварельные краски. Маска
получилась удачная. Накануне праздника, вечером я надела эту маску и зашла на
кухню, где сидели хозяин с хозяйкой. Я всегда считала их нудными роботами и
никак не ожидала от них такой бурной реакции. Хозяин чуть не визжал от восторга,
побежал на второй этаж и принес мне старую страшную шляпу, а хозяйка старый
плащ, дали в руку трость. Я никогда не видела их такими веселыми и была тронута
их радостью. Они посоветовали пойти к их ближайшему соседу. Это был небогатый
фермер. У него был всего один работник — красивый парень с западной Украины. С
нами, русскими и украинцами, он не знался, мы редко его видели. У соседа была
дочь, красивая цветущая блондинка. Когда зимой молотили в их дворе, я
перехватывала их взгляды и понимала, что они только и ждали конца войны, чтобы
узаконить свои отношения. Вел он себя в доме как будущий хозяин. За праздничным
столом сидели хозяева и много гостей. Хозяин, кажется, быстро меня узнал и
принял мою игру. Почудив там, отказавшись от приглашения за стол, я ушла. Решила
пойти к Тоне, на нашу «явочную кухню» — там, конечно, будет много народа. Но
когда шла мимо окон Германа Грабенгорста, увидев в окне свет, решила заглянуть и
к нему. Зашла тихо и встала в дверях. Свет был неяркий, лампочка под абажуром.
Грабенгорст сидел за столом посредине комнаты, что-то читал и не слышал, как я
вошла. Потом, посмотрев на дверь и увидев меня, от неожиданности вздрогнул. Я
поняла, что сейчас будет что-то нехорошее, что-то случится. Молча поклонилась и
вышла (он мог меня застрелить)…
На кухню к Тоне мне не очень хотелось идти. Я за что-то
рассердилась на Василя, и, чтобы проучить его, дала себе слово не заходить туда
ровно неделю, но прошло всего несколько дней, и идти было еще рано. Тогда я
пошла на хитрость. Решила подойти к кухонному окну и подслушать. Если он там, то
я уйду, если же его там нет, то зайду, повеселю народ.
Когда обходила дом, пробираясь к кухонному окну, за что-то
зацепилась. Маска съехала, и мне пришлось добираться до окон наощупь. Окно было
низкое и с выступом. Только я приготовилась сесть, а место уже занято, там
кто-то сидел. Этот кто-то сначала испугался, а потом спросил — кто? Я
промолчала. Тогда он начал обследовать меня руками. Нащупав плащ, шляпу и
трость, выкрикнул по-хохлятски: «О, це чорта спиймал!», и начал материться на
чем свет стоит. Это был Василь. Он никогда не ругался при мне, стеснялся.
Схватил он меня за руку и потащил вокруг дома к двери на кухню. Я ничего не
вижу, спотыкаюсь, а он что-то кричит, и через слово мат. Затащил на кухню и
говорит: «Вот смотрите, какого черта я вам привел!»
А кухня была полная, собрались почти все. Сначала боялись силой
раздевать меня, так как неизвестно, кто там под плащом и шляпой. Когда в конце
концов вытряхнули меня из плаща, было много смеха и шума. Один Василь не
смеялся, он был красный как рак из-за своего «красноречия». Пришлось мне его
простить. Я спросила, что он делал под окном. Он признался, что хотел
подслушать, что я буду говорить про него, когда приду.
Газеты
Нюська дала мне адрес и объяснила, как выписать русскую газету.
Что эти газеты сделали со мной, описать невозможно! Если бы в Советском Союзе
народ знал хоть часть того, что мы узнавали там из газет, разве было бы столько
жертв и репрессий в тридцатые годы? Ведь все общество было расколото на три
части: одна часть уничтожала другую, а остальная, третья, делала вид, что ничего
не происходит, и мечтала только, как бы уцелеть.
Многие истинно верили, что арестовывают действительных врагов
народа, которые мешают нам жить. И все это делалось по воле одного человека.
Когда я вижу по телевидению орущую толпу людей моего возраста с искаженными
злобой лицами и несущими портреты «Отца Народов», делается так больно! Ведь это
не те, кого истребляли, — их нет, а если кто уцелел, то не пойдет туда; это не
те, пережившие страх, кого не коснулась беда, они тоже не пойдут. Так кто
же?
Значит, это те, чьими руками уничтожались миллионы лучших людей
России, или их пособники? Им мало крови, надо еще и еще… А выборы показали, что
их еще много. Даже каяться не хотят, видимо, считают себя правыми…
В газетах была не только политика, достаточно было
прочитать:
«О Русь — малиновое поле и синь,
упавшая в реку,
- Люблю до радости и боли твою
озерную тоску.
Холодной скорби не измерить, ты на туманном берегу.
Но не любить тебя, не верить я научиться не могу».
И мое сердце навеки было отдано этому поэту. Газета выходила
раз в неделю, и в каждом номере было напечатано одно стихотворение С. Есенина.
Вот мое любимое четверостишие:
«Если крикнет рать
святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
А в это время змеей тихо подползала ностальгия и жалила все
сильнее — стихи Есенина были созвучны моему настроению, для меня — как родничок
с живой водой.
Я об этом поэте ничего не знала, Нюся тоже впервые узнала о
нем. Сначала я думала, что этот человек, как и я, угнан в Германию и от тоски по
дому, по России, пишет такие чудесные стихи. Вернувшись домой после войны,
узнала, что Есенин запрещен, и его давно нет в живых. Как я думаю, весь его
криминал состоял в том, что он слишком часто употреблял чуждое в то время для
советского человека слово Русь…
Уже потом, после смерти Сталина, когда Есенина начали печатать
и хором превозносить, у меня появилась даже какая-то ревность. Ведь я раньше
других узнала и полюбила его. И где — в фашистской Германии! И остался Есенин
навсегда, может, не самым лучшим, но зато самым любимым моим поэтом. Это уж
точно!
Всю жизнь бродит в моей голове и ищет выхода одна тема.
Воспользуюсь моментом и вытащу ее на свет божий, т.е. на бумагу, освобожу место
для очередной мысли.
Как расправлялись с инакомыслящими в роковые годы, всем
известно, а я помню, как в тридцатые годы мы проходили по программе Пушкина,
Лермонтова, Некрасова, Крылова… И все они, оказывается, были «революционерами».
Поэтов, у которых не могли найти революционную идеологию, просто не было в
учебниках. О них мы узнали много лет спустя .
Писателей-классиков нам преподносили так, что у нас оставалась
аллергия к ним на всю жизнь. Приведу пример: Тургенева нам представили по
рассказу «Му-му». Мне было так жаль Герасима и собачку, что я с детской
непосредственностью стала искать виновника. Им оказался сам автор. Я невзлюбила
Тургенева. Чихов — это «Ванька Жуков» и «Злоумышленник». Так было и с другими
писателями.
Мой отец очень любил Гоголя, читал нам, дошколятам,
полюбившиеся ему отрывки из произведений писателя, а когда его стали в школе
изучать по повестям «Шинель» и «Нос», но ничего школьная программа уже сделать
не могла. К тому времени я сочинения Гоголя прочитала все, а «Майскую ночь»
знала почти наизусть и полюбила навсегда.
Как же нас калечили!
В пятом классе была учительница по
истории, ярая коммунистка. Она очень возмущалась песней, в которой есть слова:
«Чтобы тело и душа были молоды…», считая ее вредной, так как в ней упоминается
слово «душа». Так вот, эту душу — духовность вытряхивали из нас всеми способами.
Придумали штамп «мещанство», и все, что коммунистам не нравилось, хлестали и
клеймили этим словом: Романсы? — мещанство! Цыганские песни? — позор, мещанство,
цыганщина! На стене репродукция на библейские темы? — снять, мещанство! Носить
кольцо обручальное, серьги — буржуазные пережитки!
У девочек была тяга к чему-то красивому, мы вели альбомы, куда
писали друг другу задушевные стихи, наклеивали вырезанные картинки с туалетного
мыла «Кармен», потому что художественных открыток и красивых репродукций в то
время просто не существовало. Альбомы эти прятали, как что-то позорное,
запретное…
В последнее время я часто мысленно возвращаюсь в то время,
много думаю, анализирую. Коммунистическая система знала, что делала, из нас
фабриковали роботов, а правильнее сказать, «зомби». Если бы мой отец так много
не занимался с нами, не учил бы мыслить самостоятельно, наверное, я сейчас
ходила бы на митинги под красным знаменем и голосовала бы за Зюганова…
Неблагодарная Нина
Хочу написать еще об одной семье. Появилась она на следующее
лето, спустя год после нашего приезда. Приехали они из какой-то глухой деревни
средней полосы России.
Я в это время была за воротами и видела, как их вели. Это было
печальное зрелище! Худые, оборванные с обреченными лицами, они тихо шли мимо
нашего двора к дому фермера Мюллера. Их было четверо: муж с женой и двое детей.
Женщина и ее сын почти стерлись из моей памяти. Они были какие-то забитые,
безголосые, не видные. Мужчина невысокого роста, имел петушиный задиристый
характер, и с ним никто никогда не связывался. Ему отвели угол для работы где-то
на втором этаже сарая, и он чинил там обувь.
И была еще девочка Нина — его дочь, вот о ней-то я и хочу
написать. Ей было лет 14-15. Когда их вели по улице, на ногах у Нины вместо
обуви были грубые, шерстяные носки. Рваное длинное платье, а из-под грязного
платка торчали нос и патлы давно нечесаных волос.
Ее взяли в дом. Такой метаморфозы я никогда в жизни не
встречала. С этого мало сказать «гадкого утенка», с этого «чучела» стала
понемногу слетать скорлупа. У Мюллера было две взрослых дочери, и они взялись
(наверное, из любопытства) за воспитание Нины. Им, видимо, тоже было интересно
это превращение. Нина менялась с каждый днем. Появился красивый цвет лица,
заблестели глаза. Одевали ее хозяйские дочки как куклу. Лохмы на голове
превращались в красивую прическу, изменилась походка, и к весне следующего года
она превратилась в настоящую красавицу.
Но русский есть русский. Не изменила своей природе и Нина. Она
украла у одной из хозяйских дочерей чулки и была выставлена из дома. Работала
она после этого во дворе по уходу за скотиной и в поле.
Ностальгия
Весной 1943 года появилась тоска по дому. Так надоела немецкая
геометрия, будто какая-то сила свыше ходит по территории Германии с линейкой и
циркулем, чертит везде идеальные квадратики, треугольники и полосочки. До чего
же осточертела эта правильность.
Любила я ходить одна, иногда с Василем после работы по дороге,
которая шла от Мюллеровского дома по направлению к деревне, где жила Нюська.
Когда идешь туда, налево за пригорком видна ветхая крыша
какого-то дома, а рядом береза. Это так напоминало кусочек России, что сердце
сладко щемило, и хотелось пойти туда. Я понимала, что разочаруюсь, что в
Германии не может стоять бесхозный дом, как у нас, поэтому я и не собиралась
заглядывать за пригорок, лишаться этого миража и продолжала себя обманывать…
А Василь где-то нашел несколько кустиков конопли. Сорвет
сколько-то листиков и нюхает. Я как-то спросила его, почему он их нюхает, а он
ответил: «Пахнет домом».
Позже я узнала, что на Украине в деревнях каждая хозяйка сеет
коноплю. Потом ее обрабатывает, ткут холсты и шьют одежду.
Немного биографии
Судьба была не очень добра ко мне. Когда мама вышла замуж и
ходила беременная мною, был 1922 голодный год. Когда надо было мне расти и
набираться сил, опять — 1932 и голодный год, так что я едва выжила. 1938 год
отнял у меня отца, я как дочь «врага народа», естественно, не могла и мечтать о
высшем учебном заведении. Когда пришло время выходить замуж, война отняла
женихов.
Хороший у меня был отец, много времени нам уделял, доходчиво
объяснял и отвечал на самые невероятные вопросы. Когда я училась в начальных
классах, задала ему вопрос, который меня очень беспокоил: «Все люди умирают, и я
тоже умру? Страшно жить, зная, что будет конец». Он ответил мне так просто и так
емко, что я помню до сих пор: «Когда вырастешь, выйдешь замуж, родишь девочку,
это будет частичка тебя. Когда дочь вырастет, тоже родит девочку, твое
продолжение будет во внучке, и так без конца. Ты будешь жить вечно». Эти слова
успокоили меня и стали как бы формулой жизни до настоящего времени.
Моя юность в неволе
Мне минуло уже 20 лет. Девчонки из нашей деревни вовсю дружили
с поляками, болтали на их языке и были довольны. Я же с поляками была в
конфронтации, я невзлюбила их, не знаю почему. Василя я всерьез не воспринимала,
и дни мои протекали в «гордом одиночестве». Ранней весной 1943 года я случайно
познакомилась с юношей, работавшим в другой деревне. Звали его Валентин. Он был
красив, хорошо воспитан, я пригласила его к нам на пасху, объяснив, как найти.
Пришли Валентин и Нюся. Хозяйка, чего я никак не ожидала, угостила нас всех
праздничным пирогом и кофе. Нюся вслух позавидовала мне, что у меня такие
хозяева, а я ответила ей, что если бы я своему хозяину набила морду, как она,
то, наверное, можно было бы меня жалеть, а не завидовать.
Потом пошли ко мне в столярку. Оказалось, что они хорошо поют.
Такой концерт дали, а я была только благодарным слушателем, т.к. петь не умею.
День прошел хорошо, это был настоящий праздник! Разошлись довольные. Валентин
обещал прийти в следующее воскресенье. Пришел не один, а с каким-то пожилым
эстонцем, у которого были наглые глаза и невероятно трудное имя. Он объяснил,
что Валентин очень скромный и стеснительный, и он учит его жить. Больше я
Валентина одного не видела, а только с этим типом (стажером). Такого парня у
меня увели! Хоть бы это девчонка была, а то немолодой мужик. Так что бывает и
такое!..
А Василь тем временем рассказывал мне волшебные сказки про
Украину. Я и так была больна ею, начитавшись Гоголя. Когда думала про Украину, в
моем сознании была как бы две республики: одна была для меня Советской,
Сталинской, а другая — Гоголевской.
Говорил Василь медленно, низким голосом. Слова его как бы
выкатывались тяжелыми булыжниками. И сам он был медлительный в движениях,
неповоротливый, как каменная глыба. Рассказывал он про вишневые садочки, про
баштаны, с которых возами возили дыни и арбузы, про голосистых девчат, которые
постоянно пели украинские песни. Говорил, что есть у него брат и сестра, что
отец у него высокий, здоровый и очень веселый человек. Он думал тогда, мне не
доведется узнать, что он говорит неправду, а лишь высказывает желанную мечту,
которую выдает за действительность. Василь очень скучал по дому и мог о нем
говорить бесконечно, благо был у него такой прилежный слушатель. А я, раскрыв
рот, впитывала в себя эти басни, любя Украину все больше и больше, и в конце
концов она стала для меня такой же «голубой мечтой», как Рио де Жанейро для
Остапа Бендера.
Поездки
Однажды, в конце рабочего дня, шеф сказал, чтобы я пришла
завтра в 5 ч 30 мин утра — мы поедем с ним в город Брауншвейг. Я так
обрадовалась, что даже боялась расспрашивать — вдруг передумает? Наутро, чуть
свет я была уже в своей штубе (комнате). Герман Грабенгорст запряг Цыганка в
коляску и повез нас с хозяином в Шопенстет на станцию. Хозяин, купив билеты, в
ожидании поезда повел меня в привокзальный ресторан, наказал, чтобы я все хорошо
запоминала, потому что в следующий раз поеду одна.
Объяснил, что на складе надо получить рабочую одежду. Но
сначала надо отложить товар, а потом, когда он будет оплачен, — забрать. Два дня
хозяин терять не может, так что в следующий раз поеду я. В ресторане хозяин
заказал по стакану мясного бульона и по одному пирожку. К нему подсели два
знакомых фермера, и пока они беседовали, я с любопытством оглядывала зал. Зашли
две красивые, хорошо одетые девушки и сели за столик в конце зала. Что это
русские, мне подсказала не только интуиция, но и тонкие сеточки на их прическах.
Такие сеточки появились у нас в моде накануне войны, а у немок я их не видела.
Официант с улыбкой принял у них заказ на три порции картофельного пюре. Потом
они повторяли этот заказ еще два раза. Последние три порции официант принес с
таким презрением, что даже мне за них неловко было — такие прожоры…
Большой город Брауншвейг стоял весь в руинах. Про него
говорили, что он разрушен на 95%. Но говорить это одно, а видеть — совсем
другое.
Пошли искать склад. Нашли улицу и место, но вместо дома стояла
часть стены. На стене среди нескольких приклеенных бумажек шеф нашел нужную, с
адресом, где находится склад. Пошли по адресу, а там даже стен не осталось,
стоит только кусок арки от ворот. На ней нашли адрес, это было почти рядом, в
подвальном помещении.
Шеф отложил товар, а на складе, кроме рабочей одежды, было
много красивых вещей. Я попросила, чтобы мне купили босоножки, но хозяин
отказал. Оказалось, что эти вещи только для немцев по карточкам. Было обидно, я
уже порядком обносилась, но пришлось смириться, ведь это же немцы — ходячие
параграфы, спорить или упрашивать их бесполезно.
В следующий раз я самостоятельно поехала в Брауншвейг. Встала
на рассвете, т.к. в Шопенстет надо идти пешком 4 км. Маршрут я повторила точно.
Так же зашла в ресторан, села за тот же столик, заказала стакан бульона, хотела
попросить два пирожка, но, вспомнив тех девушек, заказала один.
Съездила успешно, но потом все думала, почему хозяин взял в
Брауншвейг меня, а не Грету? У меня было несколько версий, но я остановилась на
одной, а именно: вот пойдет он вечером в бар и за кружкой пива небрежно скажет:
«А я Галину посылал в Брауншвейг получать рабочую одежду». И все попадают: «Как,
Галину, русскую?» Хозяин любил удивлять…
Грета очень злилась на меня, ведь шеф обещал ее взять, а потом
передумал. В Брауншвейге в киоске я купила набор фотографий кинозвезды Марики
Рокк и подарила ей. Подарком она была очень довольна, и мир был
восстановлен.
Вскоре после поездки в Брауншвейг случилось событие, которое
перевернуло мою жизнь. Ну как не поверить в судьбу?
Василя отвезли с острым приступом аппендицита в больницу г.
Брауншвейга. Если бы хозяин тогда не взял меня с собой в этот город, разве я
могла бы к нему поехать? Нам официально было запрещено ходить даже в другую
деревню, хотя мы преспокойно ходили. И разве бы бюргемистр дал мне аусвайс, т.е.
пропуск, если бы не та дохлая курица?
Хозяин Василя Мюллер сделал для него, что положено, отправил в
больницу, но не поедет же он его навещать. Полякам Василь не нужен, у них свои
проблемы. Естественно, пришлось ехать мне — как можно было не поехать?
Зашла к Мюллеру узнать адрес больницы. Он дал адрес и отругал
меня за то, что у Василя куртка грязная. Эти слова меня очень оскорбили, но я не
нашлась, что ответить.
Пошла за пропуском, бюргомистр спросил: «Зачем?», я ответила:
«К жениху в больницу». Пропуск получила. Больницу долго искать не пришлось. На
той улице это было почти единственное уцелевшее четырехэтажное здание.
Застекленных окон было всего несколько. Остальные все забиты фанерой. Я думаю,
что американцы бомбили не вслепую, больницу щадили. Больница была битком забита
«иностранцами». Там, в основном, лежали русские и поляки. Медицинский персонал
был из русских военнопленных.
Нашла я Василя на 3-м этаже в большой двенадцатиместной палате.
Сразу направо, за дверью на кровати лежало нечто беззащитное, с перепуганными
глазами. По сердцу меня полоснула такая жалость, я почувствовала себя как бы в
ответе за него, за его жизнь.
Тихим голосом он рассказал мне все, что с ним произошло.
А произошло следующее: привезли его в тот несчастливый момент,
когда хирург отсутствовал, была только женщина-фельдшер, которая никогда не
оперировала. Но с больным надо что-то делать, положение критическое, и она
решила прооперировать его сама, а заодно поучиться на практике. Жизнь в этой
больнице стоила копейки, за ошибки никто не отвечал и за больного с них никто не
спрашивал. Мертвых ежедневно вывозили машинами.
Подготовили Василя к операции, дали наркоз, только фельдшерица
сделала надрез, в это время началась бомбежка, и эта женщина бросилась в
бомбоубежище спасать свою жизнь. После отбоя вернулась, добавила наркоза,
сделала операцию, зашила рану, но операция была неудачной.
О хирурге говорили, что он талантливый; даже несмотря на то,
что у него отсутствовал один палец на правой руке, он делал уникальные операции.
Я видела его, ему было лет 40-45, невысокий, худощавый, седой и очень подвижный.
Фельдшер — женщина вздорная и самолюбивая. Они были в ссоре между собой и не
разговаривали. Хирург, естественно, к Василю не подходил, а фельдшерица, видя,
что она напортачила, стала избегать его. Василь с горечью сказал мне: «Кто я
такой, чтобы заставить хирурга помочь мне? Нас таких много, и я обречен».
В это время стали разносить суп и что-то на второе. К моему
удивлению, мне тоже принесли, я думала, что это ошибка, но Василь сказал, что
здесь такой порядок — посетителей всегда кормят. Вернулась от него с тяжелым
чувством. Рассказала Мюллерским работникам историю с операцией и еще сказала,
что Василь едва ли вернется оттуда.
Накануне следующего воскресенья я снова сходила за пропуском, а
вечером, после работы, какой-то поляк принес мне большую красивую коробку с
табаком и сказал, чтобы Василь подарил ее хирургу. Я спросила его, откуда эта
коробка и что я должна за нее уплатить. Он ответил, чтобы я сделала то, что он
говорит, а остальное меня не касается.
Поехала к Василю, а ему стало хуже. Я отдала ему коробку,
сказала, что с ней делать, а сама вернулась пораньше. Это оказалось кстати —
меня ждала Нюська. Она где-то достала адрес девчат, наших общих знакомых,
которые ехали с нами в одном вагоне, а сейчас работают на каком-то заводе в
Брауншвейге и живут там в общежитии.
На следующей неделе начались неудачи. Пошла за пропуском,
бюргемистр отказал, сказав, что слишком часто езжу (потом я узнала, что он
отказал мне по просьбе моего шефа) .
Обычно в воскресенье утром я чищу ведро картошки, а потом весь
день — свободна. А когда стала ездить к Василю, то чистила ее вечером в субботу.
Набрав картошки, принялась за дело. Подошла хозяйка и сказала, что в Брауншвейг
она мне ехать не разрешает, потому сейчас чистить картофель не надо, сделаю это
как всегда в воскресенье утром. Я ее не послушала (что редко бывало) и начистила
целое ведро.
В воскресенье я встала раньше обычного, чтобы зайти в нашу
штубу, переодеться и уйти на станцию, пока хозяйка спит. Но она меня
перехитрила: наша комната была заперта на ключ. Это было впервые, я даже не
знала, что она запирается. Только хозяйка меня недооценила. Попадать в такие
ситуации очень интересно, и разве может что-то остановить? Побежала к
Мюллеровскому дому, где жила Тоня. Бросила в окно спальни на втором этаже
камушек, Антонина проснулась и впустила меня. Я коротко рассказала о своих
бедах, и мы начали подбирать одежду. Тоня крупнее меня, и вся одежда была мне
велика. Оделась я как пугало — все висит, но пришлось смириться, другого выхода
все равно не было.
Бегом рванула на станцию. К поезду успела вовремя. Зашла в
палату к Василю. Лежит он пластом, даже шевелиться не может, а рожа
счастливая!
Рассказал мне, что отдал коробку с табаком хирургу, тот был
очень рад. Забрал Василя в операционную, сделал повторную операцию и сказал, что
жить будет, а фельдшерице запретил даже подходить к его кровати. Так что
табачные изделия не только вред приносят — но и пользу, а иногда даже возвращают
с того света!
Пробыла у него недолго, надо было найти знакомых наших с Нюсей
девчат, на это ушло много времени. Жили они по-разному: которые скромные и очень
красивые — в общежитии с двухъярусными койками. Кормили их сносно, на ночь
запирали. Коли меня пустили к ним, значит, и посещать их было можно. Красивые
девушки, которые из своей красоты умели извлечь пользу, жили неплохо. Ярко и
нарядно одевались, вид у них был преуспевающий, имели любовников иностранцев,
особенно пользовались они успехом у французских военнопленных. Расспрашивали
меня, как я живу, я ответила, что живу нормально, они смерили взглядом мой
наряд. Я пыталась им объяснить, что со мной произошло, почему я так одета, но
они не слушали, я им была просто не интересна.
Когда они спросили, кто у меня есть, я честно ответила, что
никого нет и не было, они не поверили. Стали рассказывать о своих успехах, как
их любят, какими подарками одаривают…
Мне стало с ними скучно. Как-то не получилось у нас душевного
разговора, который я ожидала, и я попрощалась с ними.
Вернувшись, я боялась идти в дом к хозяевам, ждала грома и
молний. Но на удивление все было тихо, они делали вид, что сердятся и вели себя
как-то загадочно. Потом мне Грета рассказала, что хозяева в субботу вечером
поспорили между собой. Хозяйка утверждала, что Галина, т.е. я, никуда не поедет,
во-первых — нет пропуска, во-вторых — нет одежды, не в рабочем же ехать, а
в-третьих — не посмеет ослушаться, раз хозяйка запретила. Хозяин же утверждал,
что Галина поедет, ее ничто не остановит.
А утром в воскресенье хозяин хохотал, узнав, что я все равно
поехала, — спор он выиграл.
Маленький Курт
Из Брауншвейга на время летних каникул эвакуировали детей,
расселив из по деревням. Так у Германа Грабенгорста, Гретиного отца, появился
молодой человек лет десяти по имени Курт. Курт был крепкий упитанный и такой
серьезный, что при разговоре с ним казалось, что это не мальчик, а карлик. Его
мама работала на вокзале города Брауншвейга, принимала и выдавала багаж в камере
хранения. Курт объяснил мне, как ее найти, и передал ей письмо. Я подошла к
длинной стойке багажного отделения, за которой были видны все работники. Времени
у меня было достаточно, и я наблюдала, как молодые, одетые в униформу женщины с
легкостью, даже с изяществом, орудовали специальными тачками, ловко подхватывали
багаж и подвозили его к пассажирам. Я пыталась угадать, которая из них мама
Курта. Одна из них, решив, что мне нужен багаж, подошла ко мне. Я спросила, как
найти, указав фамилию Курта, оказалось, что это она. Прочитав письмо от сына,
она сказала, что Курт рассказывал ей обо мне. Когда Курт поехал проведать маму,
я попросила его зайти к Василю в больницу. Дала ему адрес, гостинец и записку.
Он все выполнил. Я потом спросила его: «Ну как, понравилось там?» Он сморщил нос
и сказал: «Там плохо пахнет».
Возвращение Василя
Вернулся Василь из больницы. Болезнь его сблизила нас. Мне
трудно было разобраться в себе — было ли это чувство жалости или что-то большее,
не знаю. Нас стали часто видеть вместе. С поляками все было по-прежнему. Эдвард
нашел себе достойную подругу, полячку, и к концу войны у него родился сын.
А зимой у меня с поляками был еще один конфликт. Работали на
молотилке. Меня и одного нахального поляка поставили на подачу снопов. Это
площадка приблизительно 3 на 3 метра.
Я подкидывала ему снопы, а он вилами подавал их на молотилку.
Снопы убывали, и мы в конце концов дошли до дна и оказались как бы в колодце.
Вверху перестроились, и к нам стали поступать огромные прессованные снопы
обмолоченной соломы. В молотилке что-то случилось, и пошел брак, т.е. снопы
соломы стали падать по два вместе, связанными. И нас накрыло как бы огромным
матрасом. Машина грохочет, хоть раскричись — никто не услышит и не увидит,
потому что мы были вне поля зрения остальных работающих. Поляк схватил меня за
щиколотку левой ноги и потянул на себя. Я с самого начала была на чеку и
предвидела такой вариант. Это был момент, как на фронте: если не убьешь ты, то
убьют тебя. У нас, русских, рабочие ботинки были на толстой деревянной подошве.
И я правым каблуком ботинка изо всех сил — а сила у меня тогда была — ударила
его по руке так, что у него съехала кожа от фаланги большого пальца до запястья.
Он взвыл. По настоящему-то он должен был меня убить, и почему он не сделал
этого, не знаю. Может, пожалел, а может, оставил на потом.
Он долго ходил покалеченный.
Поляки не забывают обид, и они мне отомстили. В конце лета,
когда Василь еще не окреп, поляки уговорили его, чтобы он вместе со мной пришел
к ним в казарму на какой-то праздник. Я, потеряв бдительность, пошла. Народу
было много, было весело. Наши русские девчонки из другой деревни так здорово
плясали и пели частушки, что очаровали всех. И вот один поляк подошел к Василю и
попросил его пройти в какой-то отгороженный закуток. У них, оказывается, там был
накрыт стол. Один из них стал поить его водкой, а остальные несколько человек
вышли и стали наблюдать за мной, какая у меня будет реакция.
Я почувствовала недоброе и по их любопытным взглядам все
поняла.
Вышел Василь от них и стал заплетающимся языком рассказывать,
какие поляки хорошие и как они его любят. А я улыбалась! Посидела еще немного,
пока им не надоело наблюдать, и почти поволокла Василя в его конуру. Вот такой
был у меня ухажер. Он ничего не понял. Недоумевал, почему из-за такой мелочи я
не разговаривала с ним больше месяца.
Велосипед
Однажды в воскресный летний день мы, русские, сидели, как
всегда, на ступеньках и на скамейке возле Тониной кухни. Вдруг подъезжает Володя
на велосипеде, а на раме сидит его Надя. Разговорились. Володя рассказал, как он
приобрел велосипед. А Надя похвасталась, что она давно умеет кататься на
велосипеде и рассказала, что легче всего научиться, если с высокого места
поехать под уклон.
Такого я пережить не могла! Эта маленькая, стеснительная,
тихонькая как мышка Надя умеет, а я нет! Сколько не бились со мной, уча меня, —
бесполезно. Дождалась, когда все ушли на кухню, взяла Володин велосипед и пошла
на то место, откуда далеко внизу видна пекарня. Спасибо Наде за консультацию,
уклон был что надо!
Я не помню, как забралась на велосипед, зато хорошо помню, как
поехала. Я писала уже, что Володя высокий, как верста, и велосипед
соответствовал его росту. Вспомнив, что, когда надо притормозить, нажимают на
педали в обратную сторону, то есть назад, пыталась это сделать, но ноги не
доставали до педалей, а велосипед, набирая скорость уже летел, и пекарня
приближалась ко мне с неимоверной быстротой.
Пекарня с правой стороны была обсажена диким виноградником и
оббита штакетником. Я решила ближе подъехать, чтобы ухватиться за доски
штакетника и повиснуть на них. Другого выхода в такой короткий миг я придумать
не могла.
Но на свою беду в тот момент, когда я, бросив руль, уже
протянула руку, мельком глянула вперед и увидела на развилке дорог, напротив
пекарни, сидящую на скамейке компанию поляков, наблюдавших за мной. Рука моя
промахнулась, и я спикировала почти к ногам своих врагов. Ударилась я сильно, на
какой-то миг даже потеряла сознание. Двор моих хозяев находился недалеко от
пекарни, не помню уже, кто меня перетащил туда.
У меня в течение нескольких дней появилась возможность
поразмышлять о «смысле жизни» и о той загадочной силе, которая постоянно
защищала поляков и наказывала меня. Было очень тяжело, не так от физической
боли, как от позора, который я перенесла. Зато научилась кататься на
велосипеде…
К концу войны
Приближалась последняя военная зима. Когда работали в поле, все
чаще видели американские самолеты. Из деревень, находящихся вокруг нас,
доносились сирены воздушной тревоги, а в воздухе раздавался сначала тихий, а
потом нарастающий вибрирующий гул, а уже потом из-за горизонта появлялась целая
армада авиации. В центре — очень большой самолет, воздушная крепость, вокруг нее
— несколько десятков бомбардировщиков, вдвое меньше крепости, а вокруг них —
мухами вились едва видные с земли истребители. Нам бояться было нечего. Эта
армада летела на восток, бомбить прифронтовые немецкие города. Мальчишки были в
восторге от этого зрелища, особенно когда случался воздушный бой. А я,
насмотревшись на Брауншвейг, совсем не радовалась, чьи бы ни были эти города, а
горе — оно везде одинаково.
Однажды вечером я еще была в хозяйском доме, раздался сигнал
воздушной тревоги. Мы сперва не сильно испугались — деревни пока не трогали, а
тут вдруг — взрывы бомб, стрельба, страшный грохот, стало светло, как днем.
Началась паника.
Хозяйка кричит: «Генрих, молись!» Они встали на колени в двух
углах и вслух молились, а мы с ребятами, бросив их, побежали к Мюллеровскому
дому, к русским. А наши, русские, бежали вниз по дороге, и мы, встретившись,
побежали толпой за деревню, в поле. Там попадали в одну кучу на солому, но
никому не хотелось быть верхним, и каждый старался хоть голову спрятать под
кучу. А в небе висели яркие свечи, которые нагоняли еще больше страха.
Потом все внезапно стихло, и мы принялись смеяться над собой,
вспоминая, кто как вел себя. Смех перешел в истерический хохот, мы буквально
катались по земле и вдруг затихли. На нас спускался парашют с чем-то длинным,
белым, похожим на человеческий силуэт. Было совсем темно, и мы с трудом
разглядели, как это белое коснулось земли. Парашют ветром потащило дальше, а
неизвестный предмет пополз по земле рядом с нами, оставив на земле широкую белую
полосу, отрезая нам дорогу домой.
Потом кто-то сообразил, что это свеча, только что ярко горевшая
в небе. Смеяться больше не хотелось, и мы побрели по домам.
Утром меня встретила сердитая хозяйка, такой я ее еще никогда
не видела. Железным голосом приказала, чтобы впредь при бомбежках никуда не
убегать, а быть при кухне в нашей комнате-столовой. При тревоге немедленно
одеваться и бежать сюда, если бомбежка застанет ночью в постели. И вот поздним
вечером я уже засыпала, как начали бомбить. Прибежала в хозяйский дом, хозяйка
посадила ребят в нашей комнате, а меня заставила носить вниз со второго этажа
колбасы, окорока и другие запасы. Они с хозяином тоже носились по лестнице вверх
и вниз, спасая продукты. После отбоя все опять носили наверх на свое место.
Бомбежки повторялись часто, и я проделывала такие походы каждый раз, с той лишь
разницей, что если время воздушной тревоги затягивалось, то носили еще и
перины.
Никогда я так не злилась на хозяйку, как за эту бессмысленную
работу. Но я придумала компенсацию — во время беготни незаметно бросала ребятам
небольшой кружочек колбасы. Я не считала это воровством, а чем-то вроде «фиги в
кармане». Я успокаивалась, ребята лакомились ночью колбасой, а хозяйка ничего не
подозревала.
Колбасы в кладовой было много. За зиму они резали двух огромных
свиней. И еще, мы обычно после ужина расходились по своим углам, а хозяева в
своем уютном кабинете пили кофе и угощались чем-нибудь вкусненьким, что
недоступно было нам. Но разве можно было за это обижаться на них, будь я на их
месте, я позволила бы себе гораздо больше, чем они.
Бомбежки
Иногда после бомбежки я думала: «Зачем американцам нужны эти
ночные налеты? Все бомбы падают в поле, не было разрушено ни одного дома в
деревне, может, потому, что война уже заканчивалась и лишние бомбы девать было
некуда?» Однажды я увидела в поле замаскированную землянку или дзот, не знаю,
как правильно назвать. Там дежурил немецкий офицер. Подходить близко не
разрешалось. Когда я просила Грету об этом, она вытаращила глаза и зловеще
прошипела: «Это очень секретно, тебе не положено знать!» Может, американцы били
по этому объекту? Ведь только вокруг нашей деревни так тщательно рыхлили бомбами
почву.
Иногда вспоминая и рассказывая про бомбежки, у поминала о
непонятных действиях хозяйки, выставляя ее в довольно глупом виде. И только
сейчас, когда пишу эти воспоминания, многое поняла. Во-первых, она не могла мне
простить, что я была свидетелем ее слабости, ее страха, когда они с мужем, стоя
на коленях, молились, и поэтому так агрессивно встретила меня на следующее утро.
А что они по лестнице бегали, так они не колбасы спасали, а спасали себя от
страха. Если нам всем вместе было страшно, то каково им, старым и одиноким? А
мне, чтобы понять это, понадобилось 50 лет…
Как-то зимой по почте получила открытку, в которой были описаны
дела на фронте, что проклятые немцы отступают и Гитлеру скоро будет капут. Это
писала Нюська. Потом приходили еще такие же открытки. Нюське, видно, скучно
стало, и она решила пощекотать нервы себе и мне. Мне было страшновато.
Представить на миг, если бы у нас в Союзе одно вражеское лицо другому вражескому
лицу отправило по почте открытку, в котором на вражеском языке было написано,
что «Отцу Народов» скоро капут, что тогда было бы?
А жизнь продолжалась. Все так же переругивались с Гретой, но
уже больше на русском языке, потому что она русские слова запоминала быстрее,
чем я немецкие.
Дважды в неделю Грета ездила в школу на велосипеде в Шопенстет.
Интересная у них школа. Девочкам там не преподают ни физики, ни химии, ни других
предметов, без которых женщина может обойтись. Зато их учат кулинарии, ведению
хозяйства, как ухаживать за мужем и воспитывать детей. Я даже видела, как она
выполняла домашнее задание: обметывала петли.
Вот и окончилась последняя военная зима. Как только сошел снег
и просохли дороги, с востока появились немецкие беженцы. Ехали они семьями на
велосипедах, весь скарб был с ними — за спиной рюкзаки. Дети, которые постарше,
ехали самостоятельно, маленькие — на сиденьях, прикрученных к раме, а младенцы —
в специальных корзинах, прикрепленных к велосипедам или еще где, в меру фантазии
родителей. Беженцы заезжали в дома фермеров, где их заботливо принимали и
кормили горячим, обменивались новостями и продолжали путь на запад.
Я думала про хозяев. Если бы им тоже надо было бежать, как бы
это было? У них столько добра, нажитого не одним поколением. Все дорого им:
каждая чашка, каждая мелочь, дом, земля, хозяйство. И все это бросить, остаться
с одним рюкзаком — это сколько мужества надо, чтобы решиться.
Так я думала об эвакуации, о своем доме, где горе было
неизмеримо больше, о разбитых семьях, брошенных домах. Сколько бед принесла
война…
Конец войны
Время настало тревожное и радостное, все ждали каких-то
счастливых перемен. Собрали всех мужчин немцев и иностранцев копать
противотанковые рвы. Большая толпа с лопатами стояла около пекарни, ожидая
команды, а несколько фермеров с бюргемистром, посоветовавшись в сторонке,
отправили всех по домам, сказав, что копать не надо.
В деревне был склад неприкосновенных запасов продуктов, на
случай чрезвычайной ситуации. Все это было роздано населению, не разбирая —
немец, поляк или русский. Нам с мальчишками дали по две большие,
двухкилограммовые банки говяжьей тушенки. Хозяева сказали, чтобы мы готовили
себе сами, но мы, посоветовавшись, отдали тушенку хозяйке и все осталось
по-старому.
С болью вспоминала, да и сейчас об этом думаю, как наши войска
при отступлении по приказу свыше все сжигали, срывали, уничтожали, обрекая свой
народ, который по разным причинам не смог эвакуироваться, на голод и на
гибель.
В первой половине дня взволнованные хозяева сказали нам, что
американцы уже близко и сегодня войдут в деревню — будут, наверное, стрелять.
Они закрыли все двери и ворота, а я побежала в свою столярку. Такое событие
бывает не каждый день, хочется все увидеть своими глазами, хоть и страшно.
В столярке две половицы вынимались, и там была яма в половину
человеческого роста, видно, предназначалась для какого-то станка. Я забралась
туда, закрылась досками и стала чего-то ждать. Было тихо, сидеть скучно, и я
вылезла из своего убежища. Села у окна и стала наблюдать за дорогой. Американцы
должны были войти в деревню со стороны мюллеровского дома, от деревни, где жила
Нюська. Мне надоело сидеть у окна, и я вышла во двор, походила по нему, а потом
вышла и за ворота. Постояла, прислонившись к калитке, и вышла на дорогу. А в
деревне тишина, все ворота и калитки наглухо закрыты, на улице ни души.
Вдруг за деревней, с той стороны, откуда ждали американцев,
раздалась автоматная очередь. Я пулей влетела к себе и устроилась у окна.
Появился маленький танк, мальчишки называли его «танкеткой»,
очень быстрый и шустрый, на нем сидели дворе: водитель и солдат с автоматом,
который время от времени давал вверх короткие предупредительные очереди.
Отвечать на эти выстрелы было некому, в деревне не было ни одного немецкого
солдата. За этой танкеткой шла еще одна. На ней, кроме водителя, видели два
американских солдата и немецкий солдат с поднятыми руками, очевидно, только что
сдавшийся в плен. Один американец слегка шлепнул немца по рукам, чтобы тот
опустил их. Из ворот стали появляться самые любопытные жители. После танкеток
пошла какая-то крупная, необыкновенная техника, которой мы и на картинках-то не
видали. Почти все водители были огромные негры. На более легких машинах за рулем
попадались и женщины, тоже в военной форме. Теперь уже вся деревня высыпала на
улицу, разглядывая своих «завоевателей». А «завоеватели» вели себя так, как
будто не на войну ехали, а на пикник. Все были веселые, гоготали и выкрикивали
что-то молодым женщинам и девушкам, бросали в толпу карамельки в яркой
упаковке.
Весь этот грохот прокатил насквозь через деревню — осталась
только небольшая кучка солдат. Поляки моментально отреагировали, пошли к ним в
услужение, ревниво не подпуская к ним чужаков, т.е. русских. С фашизмом было
покончено!
Хозяин, не дожидаясь прихода американцев, сорвал с ворот
огромный фашистский, ненавистный для него флаг и отдал мне. Я отпорола от него
белый круг с черной свастикой, и красного кумача мне хватило на два платья. Одно
я там же сшила, а другой кусок положила в чемодан.
На улицах появилась автомашины, от которых все отвыкли. По
законам военного времени, для экономии бензина немцы не имели права пользоваться
автомашинами.
У хозяина машин не было, но были у других фермеров, например, у
Мюллера. В гараже к новенькой машине иногда пробирался Василь, садился в кабину
и вертел руль. Однажды Мюллер застал его на «месте преступления», Василь сжался,
думая, что хозяин накажет, но тот только посмеялся и спросил, умеет ли он водить
машину, на что Василь ответил, что он тракторист, но с машиной тоже обращаться
умеет.
Американцы объявили, чтобы немцы сдали огнестрельное оружие.
Законопослушные немцы тот же час приступили к исполнению. Я как раз там была и
видела, как росла куча, в основном это были охотничьи ружья. Может быть, и не
запомнилось бы это мероприятие, но я видела, как Мюллер нес сувенир — в красивом
футляре охотничье ружье — нес с такой осторожностью… Василь, который стоял
рядом, рассказывал, как его хозяин ездил на охоту с этим ружьем, как он гордился
и показывал его Василю (кстати, в этой маленькой, тесной стране даже в военное
время есть леса, а в лесах есть дикие звери и птицы). Так вот о ружье. Когда
американец схватил его из рук Мюллера и бросил в общую кучу, я думала, что
Мюллер заплачет, такие у него были трагические глаза.
Настало для нас какое-то неопределенное время. Американцы
раздавали русским подарки — одежду или обувь. Разрешилось взять только одну
вещь. Я выбрала себе демисезонное пальто, а Василь — рубашку.
Многие русские не выходили на работу — бездельничали. Мне было
как-то неловко ничего не делать, ведь нас хозяева кормили, как и прежде. Мы с
ребятами работали, но если вдруг появилось желание сходить в кино в Шопенстет,
то хозяева не возражали.
Хозяйка все ходила с поджатыми губами и моя «жертва» — что,
несмотря ни на что, я все же работаю, — ничего не значила. И все из-за того
сахара, о чем я писала в самом начале своих воспоминаний…
В кино ходила всего два раза и оба раза угодила на один и тот
же филь «Злата Прага». Фильм на чужом языке трудно воспринимается, и я больше не
стала ходить.
К хозяевам нанялись на работу две немецкие семьи —
демобилизованные солдаты с женами. Семейство Гербст (наши хозяева) имели
репутацию порядочных и справедливых людей, поэтому к ним шли охотно.
В Шопенстете организовался штаб по отправке русских домой. Мы
ходили туда, нас переписывали, читали лекции, предупреждали, чтобы мы не
митинговали, не собирались кучками, не говорили о политике, чтобы не раздражать
американцев. А американцы нас просто не замечали. Занимались нами советские
военные в высоких чинах. Прошел слух, что сами они домой не собираются.
В Шопенстете встретила Нюську, которую я долго перед этим не
видела. Мне она показалась какой-то важной или чем-то озабоченной. Она никогда
ни с кем не была слишком откровенной, больше других все знала, а тут вообще
слова из нее не вытянешь, только сказала, что работает у американцев в штабе.
Кем, как — ничего не сказала. Это была наша последняя встреча, больше я ее не
видела. Только я знаю, что домой она не вернулась.
Нас стали готовить к отправке на родину. Я дала согласие Василю
ехать с ним на Украину.
Наступил последний день нашего проживания в Юрде. Собрались мы
все во дворе мюллеровского дома. Ловлю себя на том, что про Мюллера я пишу чуть
ли не больше, чем про своего шефа. Но нас, русских, почему-то притягивала
мюллеровская усадьба. Там для нас были все условия — край деревни, удобный и
гостеприимный дом для русских, особенно кухня. Мы были изолированы от всей
деревни и чувствовали себя как дома. Мюллеровская семья не обращала на нас
никакого внимания.
В отличие от Гербста (нашего шефа) Мюллер был видный и красивый
мужчина, высокого роста, плотный, хорошо одетый, в очках с золотой оправой.
Ходил он неспеша, с красивой тростью. Очень трудно представить его в заплатанном
фартуке, бегающим с вилами по двору и кричащим на подчиненных…
Возвращение
Готовых к отправке русских было много, поэтому нас разделили на
две равные группы. Одна, в которой были мы с братом и Василь, должны ехать
первыми, а остальные, где Тоня, — на другой день.
Повез нас все тот же поляк Эдвард Меховский, который и привез
три года назад, на том же тракторе с прицепом. Обменялись адресами с оставшимися
и расселись на тележке. Несмотря на то, что было тесно, кто-то прихватил
велосипед. Для экономии мета, чтобы он не мешал, поместили его стоя, и всю
дорогу несколько человек поддерживали его. Проехали мимо нашего открытого двора
— никого нет.
Прощай, Юрде!
Ехали долго. Катя дружила с поляком, у них была такая любовь!
Он ехал с нами, я не знаю, провожал он ее или хотел ехать с ней в Советский Союз
— не знаю. Они всю дорогу сидели обнявшись и плакали.
Приехали в Магдебург. Остановились у въезда на мост через
Эльбу, у нас проверили документы. На этой стороне реки были английские солдаты в
красивой форме и беретах, на другой стороне — наши.
В конце моста, на нашей стороне висел транспарант «Добро
пожаловать!», а под транспарантом военный духовой оркестр. Впереди оркестра
стояла группа из командного состава, с орденами во всю грудь, они приветливо нам
улыбались. Я почему-то с недоверием смотрела на эту декорацию, слишком хорошо я
знала наших и не ошиблась. Когда доехала до середины моста, грянул духовой
оркестр и военные что-то нам приветливо кричали. Мы проехали мимо них и свернули
на неширокую улицу налево. Нас остановили несколько солдат. Один из них, встав
на колесо, схватил велосипед и молча на нем уехал. Другой схватил было чей-то
чемодан, но наши, опомнившись от шока, дали ему отпор.
Проехав немного, выехали непонятно куда — не то бывший парк, не
то какая-то площадь, обсаженная деревьями. То, что мы увидели там, не поддается
описанию. Так, значит, это шоу на мосту предназначалось для англичан, которые
наблюдали за русскими с того берега? Тогда я, как и все, наверное, ничего не
соображала, только смотрела и старалась все запомнить. Как же эти орденоносные
«артисты» на мосту пропустили на свою территорию такого свидетеля, как
тракторист? То, что увидели мы, увидел и он, поляк. Я думала, Эдвард подойдет ко
мне попрощаться, ведь у нас были когда-то добрые отношения и он был ко мне не
равнодушен. Но, посмотрев на него, я поняла, что ему не до меня. У него было
выражение лица, которое описать трудно: изумленное, с глазами, полными ужаса. Он
развернулся и уехал. Сколько мы с братом не писали тем, кто остался «до завтра»,
ответа не получили и нам от них не было ни одной весточки. Уж Тоня-то написала
бы обязательно нам с Василем. Я считаю, что Эдвард рассказал все, что видел,
нагнал на них страху, и они остались там. Постараюсь же описать, что увидел
Эдвард.
Первое, что меня поразило, это крик женщины на бортовой, полной
людей машине. У нее солдаты пытались отобрать матрас, набитый соломой.
Действительно, на машине очень тесно, а ее матрас занимал много места. Несмотря
на страшный шум на площади, ее голос перекрывал всех.
Вся площадь, где это происходило, была завалена мусором:
какие-то тряпки, ненужные вещи, и почему-то валялось много пустых чемоданов.
Горели костры из такого же хламья, от которых шел черный
дым.
Подъезжали машины с людьми, военные сразу же отделяли мужчин в
отдельную группу. Женщины и девушки кричали и плакали, не отпуская своих
близких. Военных, командующих нами, было много, но они даже друг друга не
слышали.
Некоторые мужчины, которых отделяли, пользуясь неразберихой,
разбегались. Это был сплошной дымящий, кричащий, плачущий и матерящийся хаос.
Василя тоже забрали, но вскоре он удрал от них и принес фанерный чемодан,
оббитый по углам жестью, — подобрал его в куче мусора. Мы на всякий случай
разделили вещи, Костя взял мой чемодан, я взяла чемодан, который принес Василь,
а он сложил свои вещи в мешок. Костю никто не трогал, на него военные не
обращали внимания, считая его мальчишкой.
Были мы в Магдебурге два дня, нас там не кормили. Хорошо, что я
догадалась взять с собой небольшой запас хлеба в дорогу. Хоть сухой хлеб с водой
не еда, но другим было хуже. Русских друзей, с которыми мы ехали на тракторе,
больше не встречали. Нас перевезли на другой пункт в город Франкфурт, где
собралось несколько десятков тысяч русских.
Держали нас там долго, наверное, недели две, пока КГБ не
проверило каждого на несколько раз. Самое страшное — у нас забрали паспорта. Не
знаю, как другим, а мне его не отдали. И больше года мне понадобилось, чтобы в
послевоенной разрухе, когда куда не пойдешь, ответ один: «Архив не сохранился»,
собрать необходимые доказательства, чтобы получить наконец этот несчастный
паспорт.
Видно, большие средства были брошены на работу с нами, на
выискивание «врагов» да «изменников». И — находили, а как же! Сколько было
кабинетов, где велись допросы, сколько молодых людей вертелось между нами,
которые всем интересовались, ко всему прислушивались. Иногда кого-то уводили
неизвестно куда...
Когда немцы везли нас в Германию, остановку делали только для
борьбы с паразитами, и ни в одну голову н приходила мысль, что мы можем
подорвать или взорвать Германию, а ведь мы были для них представителями
вражеского государства!..
В Германии к моему брату Косте была прикреплена пара волов. Он
ездил на них, кормил и ухаживал за ними. В отличие от меня, он был тихий и
скромный. Ну какой из него враг? А он после возвращения из Германии отслужил в
армии и поехал в Сибирь к маме и брату и строго-настрого наказал им, чтобы они
не говорили никому, что он был «в угоне». Потом женился, честно трудился на
шахте, отметил серебряную свадьбу, и ни жена, ни двое взрослых детей до самой
его смерти не знали, что он был в Германии. Дети его не знали, что их дед, т.е.
наш с Костей отец, был репрессирован в 1938 году, а мы, следовательно, — дети
«врага народа». У Кости любящая преданная жена, замечательные сын и дочь, и он
боялся испортить им жизнь. Я говорила ему, что в 1937-1938 годах плохих людей не
забирали, и не надо стесняться этого, но мои уговоры не помогали. А жаль! Надо,
чтобы дети знали всю правду, какой бы она ни была.
Город Франкфурт запомнился, потому что мы долго там были.
Кормили нас отвратительно: миска какой-то жидкой каши на воде из дробленого
зерна пшеницы, и все. Василь с Костей иногда ходили далеко за город, копали там
молодую картошку, это было таким лакомством! Однажды мы с Василем, чтобы
скоротать время пошли на прогулку по городу и окрестностям, ходили долго,
вернулись только к вечеру, а в наше отсутствие собрали всех мужчин и парней
призывного возраста и куда-то увели, но на Костю вновь не обратили внимания.
Опять повезло Василю, уже в который раз, что его не было на месте. Ну как тут не
поверить в Судьбу?
Гречанки
Во Франкфурте я была свидетелем одного события, которое
запомнилось мне на всю жизнь.
Нас поместили в большой комнате, похожей на школьный зал, без
какой-либо мебели. Народу в этой комнате было очень много, все вперемежку с
узлами и чемоданами, нам досталось место прямо посередине комнаты, и наши два
чемодана и мешок всем мешали, но никто не портал, всем было не сладко. Удобно
устроилась только группа женщин, человек двадцать. Они заняли место в конце
зала, расстелив постели, даже с простынями от стены до стены, а в изголовьях у
стены были аккуратно сложены их вещи: сумки, мешки, чемоданы. Для такого
количества людей вещей было необыкновенно много. Как я потом узнала, это были
гречанки. В Союзе где-то обитали и такое поселение. Были они красивы, выделялись
из всех, и их бесцеремонно разглядывали. Держались они дружно и сплоченно, если
уходили куда, то по очереди, по несколько человек. В Германию они попали из
одного населенного пункта, все знакомые между собой. Там работали вместе и домой
возвращались тоже вместе. Я писала уже, что кормили нас ужасно. Много раз я
видела, как гречанки время от времени развязывали свои узлы, отмеривали и
отрезали сколько-то метров шелковой ткани и ходили менять на продукты. Я не
интересовалась, где они работали, но я знала, что все мешки и чемоданы были
набиты шелком разных расцветок. Я не спрашивала, откуда у них это, но
позавидовать — позавидовала. Спрятаться им было некуда, и все процедуры с шелком
происходили у всех на виду.
Однажды в этот зал зашла группа упитанных военных с множеством
звезд на погонах и командирским голосом приказала гречанкам все вещи сдать в
камеру хранения.
Женщины приуныли. На другой день военные повторили свой визит,
накричали на женщин, что, мол, их вещи всем мешаю, и что никуда их багаж не
пропадет. Я слушала и удивлялась: наши два страшных чемодана и мешок лежат на
самой дороге, военные даже перешагивали через них и ни разу ничего не сказали, у
гречанок вещи лежали аккуратно сложенные и никому не мешали, но военные
прицепились именно к ним и добились-таки своего: женщины вещи куда-то перенесли.
Тут же вскоре последовала команда всем выходить и грузиться на машины,
переезжать в следующий распределительный пункт. Все потащились с вещами на улицу
занимать места на бортовых машинах, остались только эти растерянные женщины,
чтобы получить свои вещи в камере хранения. Бедные гречанки! Не надо было
«дразнить гусей» своими шелками. Не для того был устроен этот театр, чтобы
выпустить из рук такую добычу...
Милосердие
Выгрузили нас где-то среди деревьев под открытым небом. Это был
наш последний пункт перед посадкой в поезд. Предстояла нерадостная ночь, а
может, и не одна. Оставив Костю с чемоданами, мы с Василем пошли на разведку.
Нас остановила пожилая немка и предложила нам место в сарае. Мы пришли к ней с
вещами, она завела нас в сарай, который был больше похож на жилой дом, такой он
был чистый и удобный.
Поставив нам три раскладушки, даже что-то постелила на них,
пожелав нам хорошо отдохнуть, вышла. Это было как в сказе! Трудно поверить, но
это было.
Сколько тысяч русских на улице, а выбор пал на нас. Кто из нас
такой везучий — гадать не надо, конечно, это был Василь, ему почему-то везло
больше, чем другим. А почему эта женщина решила поселить у себя русских, я
догадалась позже. Она думала, что, сделав доброе дело, приютив нас, может
рассчитывать на какое-то снисхождение со стороны Советской армии. Не знала она,
что мы, русские, работавшие на немцев, во много раз более враги для своих,
советских, чем она.
На этом последнем сборном пункте свирепствовал вандализм! У
русских вырывали из рук сумки, чемоданы и скрывались. Жаловаться было некому, у
нас не было защиты. Грабили не только нас, но и немцев. Нас спасало то, что у
наших чемоданов был убогий вид. А в чемоданах ничего интересного не было. Я в
чем приехала, в том и уезжала. За три года хозяйка подарила мне три платья, а в
чемодане место занимала зимняя одежда.
В сарае, где нас поселила немка, были сложены вещи ее
родственников, которые бежали на Запад на велосипедах с рюкзаками (кстати, то,
что немцы бежали от наших солдат к американцам, славы нашему государству не
прибавляло).
По этим вещам, сложенным в сарае, можно было определить
достаток немецкой семьи среднего уровня. Какие это были вещи! Все красивое,
добротное, ничего похожего ни у кого в нашей стране я не встречала.
Больше всего я любовалась альбомами репродукций художников с
мировым именем и книгами. Книги стояли на полках в шкафах, сияли позолотой,
прекрасно иллюстрированные, они были настолько красивы, что у меня появлялась
мысль присвоить одну из них. Женщина и не узнала бы, ей явно было не до книг. Но
я не могла этого сделать, потому что сама же очень просила парней ничего не
брать и не трогать. За Костю я была спокойна, знала, что он ничего не возьмет, а
за Василя ручаться не могла.
Чтобы было понятнее, почему ни одна из «золотых» книг не попала
в мой чемодан, я должна немного вернуться в свое «преступное» детство.
Отец мой был честен до ненормальности, из-за чего сам покоя не
имел и постоянно конфликтовал с окружающими. Естественно, и детей своих он хотел
видеть такими же честными. Однажды, в шестилетнем возрасте, мне очень
понравилась у соседей маленькая стеклянная солонка, и я ее присвоила. Узнав об
этом, отец взял ремень, крепко отхлестал меня, потом провел с нами часовую
беседу. В довершении заставил вернуть украденную вещь и извиниться. Этот урок
был единственным и на всю жизнь. Повторения не требовалось. А тот мешок с
сахаром для хозяйки в Юрде — не в счет, это уже другие обстоятельства и другие
«правила игры» — отец всего не мог предвидеть...
Нас рано научили грамоте. В семилетнем возрасте я умела читать
и писать. Моя подружка писать не умела, но была грамотной в другой области — она
знала много слов, которых не встретишь в печати и которых не знала я, так как в
нашей семье они не произносились. И вот подружка диктовала все, что знала, а я
записывала. «Грамота» эта попала к отцу, и «урок воспитания» повторился.
Перечисленные слова, которые были на бумажке, я за всю долгую жизнь не только
вслух, но даже мысленно не могла произнести. Косте, правда, не попадало — при
виде ремня он падал в обморок. Но я была наглядным пособием для него, вполне
достаточным, чтобы не повторять моих ошибок.
Переночевали мы в том сарае две ночи. Потом с трудом влезли в
пассажирский вагон. Было очень тесно и голодно, но зато мы ехали на Родину.
Дорогой часто вспоминали эту удивительную, добрую женщину, которая мало того,
что предоставила жилье, но несколько раз угощала нас кофе с какими-то домашними
постряпушками.
Ехали тяжело, поэтому, видно, показалось очень долго. Василь за
дорогу дважды удивил меня. Первый раз, сказав, что обманул, у него оказывается
два брата и две сестры. Я на это не очень среагировала, какая разница, один или
два... Второй раз удивил посильней, когда достал из своего мешка и показал мне
шикарный ремень. Ремень был широкий, мягкий, светло-бежевого цвета, с красивой
пряжкой. Все-таки не удержался, украл. Недаром я не доверяла ему там, в
сарае...
Подъехали к Курской области, откуда нас забрали. Костя,
попрощавшись, вышел, а мы поехали дальше. Вот уже и Украина.
Вышли мы на станции Знаменка. До дома Василя 35 км. Транспорт
туда не ходит. Попалась одна попутная машина, но шофер, узнав, откуда мы едем,
потребовал с нас сапоги.
В конце дня с большим трудом, оставив по дороге у каких-то его
знакомых часть вещей, добрались до его деревни. Сели у мельницы на краю
небольшого обрыва. Отсюда была видна вся деревня, а хата Василя была как раз
напротив. Нас никто не видел. Сидели мы долго, молча. О чем он думал?
Я любовалась белым хатками под соломенными крышами, вишневыми
садочками вокруг каждой хаты. Вишневые деревья багровели от обильного
урожая.
Если бы я знала тогда, что это были самые счастливые минуты
моего проживания на Украине, то продлила бы это счастье еще хоть на часок.
Вдруг Василь нарушил молчание, сказав: «А ты знаешь, я не всю
правду тебе сказал, у меня три брата и три сестры». Ну что с ним поделаешь?
Значит он, бедолага, все сидел и мучился, как мне сказать. Я ответила: «А может,
когда войдем в хату, там тебя и жена встретит?» Он заверил, что жены нет, на том
разговор закончился, и мы пошли в хату.
Новая родня
Многое я видела за свои 22 года, но такой нищеты... Я и
представления не имела, что в такой бедности могут жить люди. Эта маленькая хата
жилой была только наполовину, вторая половина недостроенная. Жилая комната с
глиняным полом — от силы 16 кв. метров, из них большая печь занимала
приблизительно 6 кв. м. И на этой площади проживало 7 человек. Один брат умер,
это значит, я буду девятая. В левом углу хаты, за печью, стоит какое-то грубо
сколоченное сооружение, называемое кроватью. В полуметре правее от кровати —
сундук высотой со стол, на котором, за неимением стола, обедали. От угла за
сундуком вдоль стены до двери длинная лавка. Две или три грубо сколоченные
табуретки — и все... На стене над лавкой тусклое зеркало, украшенное вышитым
рушником, а в углу иконка. Спали они — двое на кровати, один на лежанке и
четверо на печи.
Остап Бендер сказал бы: «Да, это не Рио-де-Женейро!»...
Впрочем, он сказал бы что-нибудь покрепче...
Василя встретили со слезами радости. Стал собираться народ со
всей деревни (там почти вся деревня — родственники). Никто не спросил меня, кто
я, как зовут. Я сидела в центре на табуретке, как диковинный предмет на
аукционе: все меня с любопытством разглядывали, посмотрят спереди, посмотрят
сзади. Все разговаривают, слушают Василя — а смотрят на меня. Потом кто-то
догадался, сунул мне в руки миску со спелыми вишнями. Так я и просидела с этими
вишнями, наклонив голову, до поздней ночи, не услышав в свой адрес ни одного
словечка. А Василь, наверное, чувствовал себя как тогда у поляков за столом,
купаясь в любови близких и забыв обо мне...
Его отец и братья соорудили из досок в кладовке какой-то
настил, назвав его кроватью. Свекровь постелила нам на доски рядно, под головы
дала пасма кудели (из которых прядут нити для холста), сверху укрыли тоже
рядном.
Интересно, о чем думал Василь, когда уговаривал меня ехать с
ним на Украину?
Рано утром, когда еще не совсем рассвело, вошла к нам без стука
свекровь и стала расспрашивать о чем-то и рассказывать свои новости, что длилось
более часа. Когда она вышла, я оделась и пошла разглядывать своих новы
родственников.
Две его младшие сестры были худющие, со светлыми, выгоревшими
на солнце волосами, длинными облупившимися носами.
Одеты они были в старые грязные холщовые рубахи, ниже колен.
Средней я подарила на платье кусок кумача, оставшегося от флага, естественно, не
объясняя его происхождения. Старшая работала где-то учетчицей в тракторной
бригаде, и ее не было дома. Два его брата тоже в холщовых рубахах и таких же
штанах, один из них инвалид.
Отец и мать, изможденные тяжелой работой и постоянным
недоеданием, выглядели старше своих лет. Они тоже были в домотканых рубищах,
только на свекрови была юбка из плащпалатки, которую она никогда не снимала —
сколько я жила там, столько эта юбка была на ней.
Ко всему этому вши во множестве были у всех на одежде и в
волосах. Естественно, и н меня они набросились со всей силой.
А уж как питалась эта семья, об этом и говорить нечего. Хлеб
был редким явлением в доме. Выручала молодая картошка (без хлеба и масла). На
обед варили затирку — это насыпают на стол немного муки простого помола,
брызгают его водой, потом ладонью катают, пока она не превратится в комочки,
бросают в кипяток, и еда готова.
Корова была одна на две семьи. Все молоко относили на молзавод,
оставляя себе 3 литра, на следующей неделе пользовалась коровой другая
семья.
Василь вскоре устроился трактористом и не бывал дома по
несколько дней, иногда забегал ненадолго весь в мазуте, грязный, страшный,
умывался без мыла (его никогда не было) и убегал опять в поле.
От Кости пришла весточка — его взяли в армию, а родители
завербовались в Сибирь, в Новокузнецк.
Каково мне было, не описать — полная безнадежность! Уехать к
своим в Сибирь? Но у меня не было денег даже на почтовую марку, посылала письма
доплатными. У меня не было паспорта.
Наши в Сибири жили тоже очень трудно, а самое главное, мне не
хотелось, чтобы моя родня знала, как я «влипла». Так что этот вариант отпадал.
Приходила мысль уйти из жизни, но что-то во мне сопротивлялось. Когда я в хате —
думаю об этом, выйду на улицу: в саду птицы поют, солнце светит, зелень кругом —
пока отставить!
Был еще выход: идти в колхоз работать — испытала и это.
Колхозницы встретили меня враждебно, во-первых, я русская, во-вторых, я забрала
единственного почетного и уважаемого жениха в деревне, а в-третьих, за все
трудности в жизни надо же на ком-то зло срывать, а я для этого подходящая мишень
— не огрызаюсь, а иногда плачу. Защищала меня только тетка Василя и свекор,
который, со слов Василя, считал, что я спасла жизнь его сыну.
В моей жизни есть несколько периодов, которые я не люблю
вспоминать. Вот повесила я на них таблички: «Не трогать — больно!» И никогда не
трогала. А сейчас, как во время генеральной уборки, находишь старые, давно
забытые вещи и смотришь на них совсем по-другому. Что-то новое вспоминается,
чему-то даешь другую оценку. Затихли, зарубцевались обиды, которые мешали
смотреть на те трудные годы объективно.
Взять хотя бы свекровь. Сейчас, через пятьдесят лет, она
всплывает в моей памяти неграмотной, очень несчастной женщиной. Она всю жизнь
прожила в глуши. Никогда не видела поезда, электричества, кино. В доме никогда
не было часов. Она никогда не надевала красивой одежды, обуви. В сундуке
хранилась обыкновенная дешевая фаянсовая тарелка. Они берегли ее как реликвию,
достанут, вытрут, полюбуются и кладут назад.
Чтобы побольше заработать трудодней, свекровь работала на
табачной плантации — там доплачивали трудоднями за вредность. Когда на улице
жара и нет ветра, над табачным участком стоит ядовитое марево, и женщины падают
в обморок. Свекровь приходила домой как пьяная, с серым лицом. У нее открывалась
рвота, и мы не знали, что с ней делать. А тут сын «черта» привез (так она
пожаловалась как-то женщинам, не зная, что я стою рядом и слышу). Ну как можно
уважать сноху, которая ни прясть ни ткать не умеет, которая, увидев кизяки,
морщится и боится взять в руки. Была и еще причина не уважать меня.
Когда мы ехали в поезде домой, то видели, сколько награбленного
везли наши соседи по вагону. Свекровь знала, какими богатыми возвращались из
Германии фронтовики и такие как мы, узнанные немцами. Она не могла нам простить,
что мы ничего не привезли. Родственники просили ее показать обновки и не верили,
что их нет.
Жизнь в колхозе
Наша семья была еще не самой бедной, так как два человека
работали в тракторной бригаде. На всю деревню было всего несколько мужиков, да и
те работали на легкой работе, уж так повелось в Украинской деревне. Колхоз
тянули одни вдовы. В городах хоть карточки были или пайки, а в колхозной семье
кусок хлеба был большой редкостью, выручала кукуруза. Я была свидетелем, как
бедных вдов вызывали в сельсовет и держали там целую ночь, пока те не подпишутся
на заем, на сумму, которую им укажут, а дома их ждут голодные дети.
Я была в суде, где судили женщину за то, что она собирала
колоски на убранном поле. У нее обнаружили в сумке колосков около трех кг. Год
спустя я видела, как женщин, не выработавших трудодни, силой забирали и
отправляли в Сибирь на поселение. Я в это время была в аптеке и видела своими
глазами, как машина, полная женщин, была готова к отправке, и у одной из женщин
милиционер силой вырвал из рук ребенка Женщина кричала, плакала, но ничего не
помогло.
В последствии некоторые хорошо устроились в Сибири и вызвали
своих близких туда, но сам варварский метод насильственного переселения навсегда
остался в памяти.
А налоги! На яйца, на молоко, на мясо, при таком голоде! При
неуплате налога приезжала районная комиссия описывать имущество, этого боялись
больше всего, жалости к крестьянам не было, могли забрать последнее. Придумали
еще и налог на плодовые деревья, но когда стали вырубать яблоки, его
отменили.
Вот почему я не люблю вспоминать этот период жизни, будто сон,
полный кошмаров. Даже писать трудно об этом. У Гоголя такой богатый, сочный язык
— интересно, какими бы красками он расписал ту Украину, которую я видела?
К зиме отстроили вторую половину хаты, и мы стали жить
отдельно. Научилась топить соломой огромную печь и самой выпекать в ней хлеб.
Василь получил на трудодни много мешков зерна, но почти все забрали его родители
за строительство второй половины хаты.
В апреле 1946 года в воскресенье, на первый день пасхи родилась
дочь Лида.
Бдительность в действии
Вскоре после возвращения из Германии меня с Василем вызвали в
Райцентр в КГБ. Допрашивали, ругали, кричали, стращали. Через неделю опять
вызвали, а это 25 км туда и столько же обратно, итого 50 км в день, пешком, так
как транспорт туда не ходил, а если шла какая попутка, то требовали деньги за
проезд, а у нас их не было. Потом стали вызывать только меня. Василь редко бывал
дома, то в поле, то в МТС на ремонте своего трактора.
Допрашивал меня молодой парень в военной форме, мой ровесник, а
может, и моложе. С самого начала я повела себя неправильно. Когда он грубил, мне
надо было хорошенько дать ему отпор, может, он не распоясывался бы так. Но я
грубить не умею и не переношу чужую грубость. Да еще вымотанная домашними
неурядицами, я начинала плакать. Слезы у меня близко и постоянно подводят, когда
мне надо проявить твердость.
Этот молодой человек при виде слез чувствовал себя львом,
которого все боятся. Он махал кулаками перед моим носом, потом важно выхаживал
по кабинету, явно копируя кого-то, читал мне нравоучения. Потом опять кричал,
повторяя одну и ту же фразу: «Надо было выпрыгнуть на ходу из поезда, а не ехать
в Германию на работы!» Если бы он только знал, что я стою перед ним в платье,
сшитом из фашистского флага. Наверное, пристрелил бы меня!
Это издевательство длилось почти год. Несколько раз вызывали
когда я была беременной. Последний раз я была в райцентре, в кабинете КГБ после
родов, в конце весны, еще не окрепшая. Оставив дочь на весь день, почти пробежав
эти 25 км, отстояв очередь, я зашла в кабинет вся мокрая от бежавшего молока. В
кабинете сидел не тот мальчишка, а пожилой человек в военной форме.
Посмотрев на меня, ни о чем не спросив, он что-то отметил в
документах и отпустил меня домой. Больше меня не вызывали.
Уже много лет спустя до меня наконец дошло, что без
председателя сельсовета тут не обошлось. Он невзлюбил меня с первого взгляда, а
когда я отказалась ходить в колхоз, делал мне много гадостей, ну и эту в том
числе. Может, я ошибаюсь? Не знаю...
Как-то я зашла в аптеку, которая была в соседнем, как бы
центральном селе, но недалеко от нашего дома. Узнала, что есть вакантное место
ассистента. Я объяснила, что перед войной перешла на третий курс фарм.
техникума. Когда началась война и всей специалистов аптеки, где я проходила
практику, отправили на фронт, то я успешно заменяла их. Так что работу знаю.
Меня приняли.
Понять, какое это было счастье для меня, мог только человек,
переживший мои злоключения. Это была награда за мое терпение!
Но тут возникла неожиданная проблема, куда деть ребенка?
Попросила свекровь и сестренок Василя. Мне поставили условие — если я не буду
запирать свою дверь на замок. Пришлось согласиться.
Должна признаться, что бесцеремонности моих родственников не
было предела. Стоило мне уйти куда-то из дома, как тут же начинался налет на мои
вещи. Они жили по принципу: «Мое — мое и твое — мое». На все мои вопросы был
один ответ: «Не знаем, не видели, не брали!..»
Как у каждой девушки или молодой женщины, у меня были какие-то
памятные сувениры, маленькие безделушки, которые занимали мало места, но были
дороги сердцу, и каждое очередное исчезновение этих безделиц больно ранило
сердце.
Вспоминается еще один эпизод: как-то осенью в конце дня ко мне
в хату зашли две женщины и встали у порога, разглядывая меня, потом еще
несколько человек зашло, потом еще... Все стоят и молча на меня смотрят. Пока
соображала, что бы это значило, зашел в хату брат Василя и подал мне
распечатанное письмо от Кости.
Я последней в деревне узнала, что у меня умер отец. А люди
сбежались в мою хату и прилипли к окнам, чтобы посмотреть, как русская будет
«тужить»!
Во многом я, наверное, тоже была не права. Свекровь и старшая
золовка заставляли меня учиться прясть и ткать. Ничего бы со мной не случилось,
если бы я послушалась их — было бы больше доверия между нами. Но вместо этого на
меня находило тупое упрямство. Я донашивала последнее и при мысли, что мне
придется когда-то ходить в этих холщовых «мешках» бросало меня в жар и
холод.
Когда я стала работать, жизнь сразу изменилась, у меня
появились деньги. Я так долго не держала их в руках!
Поехала в город Запорожье, сдала экстерном за третий курс. На
обратном пути в поезде заболела сыпным тифом. Болела тяжело, пролежала в
больнице целую зиму. Весной, после страшной болезни, постепенно
восстанавливались силы. Безнадежность и апатия сменились энергией и какой-то
радостью жизни.
Украинским женщинам некогда сплетничать: колхоз, дом, дети —
все на их плечах. Зато вечерами у сельсовета собиралось все мужское население
деревни, курили и «чесали языки». А языки у них злые, искали любой повод, чтобы
высмеять кого-нибудь.
Василю, видно, из-за меня здорово доставалось. Он все реже стал
бывать дома. Я узнала, что у него появилась другая женщина, и даже обрадовалась
этому, ему явно не повезло с женой. Отношения между нами по-прежнему были
дружескими. Их в поле кормили, и он всегда старался принести мне что-нибудь из
еды. А я, когда стала работать, покупала ему белье и майки. С какой гордостью
щеголял он в обновках! Но в конце концов случилось то, что давно назревало.
Как-то летним вечером я вызвала Василя на откровенный разговор.
Сказала ему, что не получила того счастья с ним, что он обещал, и не смогла его
сделать счастливым, и что его семья так и не признала меня своей. Я сказала, что
давно знаю о том, что у него есть другая женщина, а молчала потому, что желаю им
обоим счастья.
Поговорили спокойно, откровенное, я сказала, что нашла квартиру
и мы расстанемся друзьями. Он со мной согласился. Объявили родителям о нашем
решении — они были в шоке. Где же видано, чтобы такие вопросы решались без
мордобоя и битья окон? А главное, жена уходит от мужа, а не наоборот — это же
какой позор для мужчины...
Он помог отнести чемодан на новую квартиру (койка в углу) рядом
с аптекой. Три года мы прожили мирно, без единой ссоры и так же мирно
расстались. Вскоре у Василя была свадьба, его жену тоже звали
Галиной.
<<
Назад Далее>>
Ждем
Ваших отзывов.
|
По оформлению
и функционированию
сайта
|
|