«СКАЗ О СЕМИ ИВАНАХ».
Много лет
Кемеровское телевидение ведёт цикл «Мастера». Тема мастерства, тема судеб
мастеров народно-прикладного искусства неисчерпаема, потому что само народное
творчество – бессмертный родник.
Воспитанница Палеха,
новокузнецкая художница Алла Фёдоровна Фомченко знакома жителям Кузбасса по
выставкам и телевизионным передачам. Её творческая судьба раскрывается
множеством неожиданных граней, присущих художнику, взращенному каким-либо
промыслом, даже если художник с ним разлучён (А. Фомченко волею обстоятельств
вынуждена была Палех покинуть.)
Собирая материалы
для названного цикла, мы не раз касались судьбы мастеров, оторванных от
промыслов, в частности от Палеха. Знавали таких, которые, потеряв мастерство,
превратились в малоприметных сувенирщиков, и таких, которые, не найдя должного
применения редчайшему искусству миниатюристов, покинули Кузбасс, чтобы не
терять своего мастерства, выполняя план за счёт драгоценного качества лаковой
миниатюры. Известны и такие, что «приспосабливают» палехскую миниатюру к
обстоятельствам, не смущаясь тем, что от Палеха в ней уже мало что осталось –
устраивает оплата за такой компромисс.
На титульном листе
сборника народных песен, составленного ещё в 1968 году по фольклорным
материалам Ивановской области Ириной Михайловной Ельчевой, композитором,
этнографом-фольклористом и замечательной исполнительницей фольклорной песни,
автор пишет: «Талантливейшему чудо-художнику славного Палеха и разносторонне
одарённому человеку Алле Фомченко».
Когда мы с Фомченко
познакомились, она спела одну из песен, включённых в сборник:
…Речка Палешка ненаглядная,
Ты в кувшинках вся,
нарядная…
… «Эту песню и
многие другие мы с сестрой сочинили вместе, - рассказывала художница. – И пели
тоже вместе. Почти все палешные песни сочиняют. И не только пишут артелью, но и
поют артелью – хором. И нередко песни сами подсказывают живописцам сюжеты…»
И показала
изысканные по цвету и мастерски выполненные панно.
Это было почти
десять лет назад. Работы Фомченко «дышали» Палехом. Но и рыжекудрый Лель с
наивно-бедовыми глазами, и явно автопортретная белоликая птица Сирин в красных
сапожках, чинно вышагивающая по воду в окружении сиринят, хозяйственно
помахивающих ведёрками, - это уже был отход от канона. Вольность, Палех –
«непалехский». Уже тогда, в первом разговоре, было ясно, что А. Фомченко –
незаурядная личность…
Не раз доводилось
читать о случаях, когда «промысловик», покинувший промысел, пытается на новом
месте продолжить прежнюю свою судьбу. Основную её линию. И что из этого
получается. По логике вещей – обычно ничего хорошего и не получилось, хотя
всякий раз внутренне я была на стороне промысловых «отщепенцев». Потому что до
знакомства с А. Фомченко не представляла себе не только истинной меры их
горечи, но и справедливости утверждения: вне промысла традиционное мастерство
гибнет.
От Фомченко узнала,
как начинается «отсыхание» от промысла. По привычке рука тянется к кисти.
Накоплены опыт, знание, уменье. У мастера – промысел в крови. Но вскоре – через
год, два, три – вдруг чувствует: «задыхается» кисть (миниатюристы так это и
называют). Не хватает чего-то. Может, привычного говорка, может, обсуждения с
коллегами, может беглого замечания учителя. И тогда у художника два пути. Либо,
упорствуя и про себя сознавая, что с каждым днём обрываются промысловые
ниточки-узелочки, всё-таки продолжать писать. И когда хвалят работу –
сознавать: хвалят оттого, что никто не замечает червоточинку, которую художник
сам давно обнаружил. Художник подолгу рассматривает свои работы через лупу.
Прежние и теперешние. Сравнивает. Замечает малейшие изъяны. Вот дрогнула кисть.
Вот мазок «мимо»…
Есть и другой путь –
принять неизбежность разлуки с промыслом. И с благодарностью сохранить дух
творчества, что передали художнику обучившие его мастера. И работать, работать,
работать. Пока не вырисуется новая дорожка. Собственная.
Да не покажется
неоправданной скобка, которую мы здесь откроем о творческой судьбе А. Фомченко.
Когда в 1965 году И. М. Ельчева впервые начала изучать ивановские песни, её
поразило наблюдение, которое относится, очевидно, не только к песням, но и к
живописному творчеству, а, может, и вообще ко всему «духовному устройству»
народных мастеров: «Одна из наиважнейших особенностей народного творчества –
постоянная его изменяемость, вариантность… В глухих деревнях я явилась
свидетелем «таинства» творчества народа, когда, словно на глазах, возникает
новый вариант, не похожий на предыдущий…»
Итак – вариантность
народного творчества. В песне, в рисунке, в каждой творческой судьбе, наконец…
Был момент, когда
казалось, что художница Фомченко угасла. Я тоже с опаской разглядывала через
лупу её миниатюры, по-прежнему привлекавшие взоры и вызывавшие восхищение. Но
вот то самое дрожание кисти. Вот он, мазок «мимо». А вот композиционная
неувязка. Уступка обстоятельствам…
Горько было думать,
что Аллу Фомченко постигнет судьба многих знакомых палешан, «снятых с корня»…
И вдруг…
В 1984 году снимали
телефильм «Кузедеевские чудеса». И, конечно же, снимали в народном музее, в
котором полноправно соседствуют картины, подаренные кемеровскими и
новокузнецкими художниками, и работы самодеятельных художников и умельцев. И
старинные кружева, веретёна и самопряхи. И – куклы. Добродушные мягкие куклы
для народного кукольного театра, что возник тогда именно в этом здании по
соседству с музеем. И вдруг оказалось, что делала их А. Фомченко. Прошло время
– в одной из наших передач две крохотные куколки, надетые на пальцы художницы,
лихо отплясывали озорную кадриль. И никого уже не удивляло, что куклы А.
Фомченко в очередной раз выступают перед зрителями.
…А когда в Кузедеево
я рассматривала кукол и дивилась: «Куклы? Невероятно!» Из Кузедеево заехала к
художнице в Новокузнецк. И она рассказала, что не только «снабжает»
кузедеевский театр куклами – вместе с матерью их изготавливает и одевает, - она
сама их «ведёт», сочиняет для них куплеты, поёт, одним словом, их оживляет.
Мы долго сидели за
самоваром, и я в который раз вглядывалась в её иконописно спокойное лицо,
слушала неспешный говорок. Хотелось понять смену творческих витков этой всякий
раз удивительной художницы. И опять – ключик искала в тонких психологических
наблюдениях Ельчевой. Казалось, они касаются только народной песни, но так ли?
Вот, например, в беседе с ней восьмидесятилетний Евдоким Кириллович Торопов,
житель преотдалённейшей деревеньки Архангельской области невзначай заявляет:
«Так мы ведь не по-слаженному поём, не как кто требует, а сами по себе, как
когда».
Вот это «сами по
себе», эта искрящаяся изменчивость («как когда») народного таланта, кажется, и
объясняет творческую судьбу А. Фомченко. Свой переход от лаковой миниатюры к
кукольному театру она считает, например, естественным. Похоже, такая
перестройка далась ей без особой ломки.
… «Моя дорожка к
куклам повела. А произошло так: от Палеха оторвалась, а всё равно – для души-то
пишу. Но уже что-то своё, новое пытаюсь найти. Написала Панча. Спросите, почему
английского Панча, а не Петрушку? А мне интересно было, какое сходство между
всеми Петрушками мира имеется – цель-то у них одна: зло посрамить, а добро
возвеличить». Торжество добра над злом – это всегдашний лейтмотив в творчестве
Фомченко.
От рисованных
Петрушек пошли куклы. И вот Аля их представляет. Она «водит» любимого Петрушку
и поёт. На два голоса. За кудрявого Почемучку и за его маму. И я только дивлюсь
её трансформациям. А потом – выступает любимая корова Роза: этакая
очаровательная блондинка с рыжевато-розовыми веснушками и модной чёлкой.
… «Вот вы
удивляетесь, - говорит Алла, - а я считаю, что пришла к куклам как раз от
прежней своей работы. В Палехе отличный народный кукольный театр. Едва ли не
каждый художник-палешанин умеет и любит «водить» куклы. И вот, смотрите, мои
куклы – типичные палешане . Палешанам нельзя торопиться. Заполошному человеку в
тамошнем цеху не прижиться. Потому и сама я неторопкая и куклы мои – тоже.
Большие, спокойные, да неспешные…»
Слушаю её и думаю, -
если на пути певучего ручья окажутся препоны, он проложит новое русло. Истинный
художник подобен хрустальному ручью: непостижимыми кругами, крутыми зигзагами –
это у кого как – выйдет на новый творческий виток. А в промежутке – именно эти зигзаги,
то есть – поиск. Так появились, как бы между прочим, «Таллиннские улицы» -
рисунки в экспозиции того же кузедеевского музея. Призрачная зыбкость контуров.
Не туман – пелена веков словно окутывает улицы, смягчая прямые углы, чуть
округляет контуры массивных башен и домов. Видно, Прибалтика художницу покорила
именно пеленою древности, что незримо, но ощутимо колдует в старинных городах.
«Это дома так дышат…» - рассказывает она.
Куклы – это было лет
семь назад. А прошло время, приезжаю в Новокузнецк – Алла портреты пишет. И
рассказывает:
«…Переход к портрету
был неизбежен. Пытаюсь условно-графическую манеру иконописи сочетать с
реальностью в портрете. Сравните: древнего письма Николай Чудотворец – это моя
копия, и портрет Ивана Макаровича, моего старого ленинградского знакомого.
Видите, - точно так же, пробелами, или оживками, создаётся объём лица…»
Слушаю её, а меня
разглядывают суровые глаза Николая Чудотворца, который тут же как бы вырос в
портрет «Ленинградского деятеля культуры Короткова» - так его представила
художница.
«Прельстила его
голубоватая седина. Он озабочен, он в размышлении в путях грядущих поколений.
Мне нравиться красивое, мудрое старение человека. Это как поздняя щедрая
осень…»
Золотистым теплом
повеяло от мальчика-бурята с кошкой на коленях. По-селивановски (всегда
эталоном считаю Селиванова!), «лепко», «объёмно», и всё же иконописно-условно
написан портрет.
Художница любит этот
портрет. Улыбается:
«А-а… это
«Мальчик-бурят». Но это так, придуманное название. Вообще-то это бурятский
актёр. Только я его изобразила мальчиком. Попыталась увидеть его «вспять». В
домашней обстановке. По его воспоминаниям. У него был любимый рыжий кот в
детстве. А в кухне висела-вялилась рыба. Такая тёплая, золотистая гамма лица –
как будто он всё время под закрытым солнцем…»
А вот
Варька-кукольница. Огромные глаза, клинышком подбородок, на лице – изумление.
Про неё художница рассказывала не раз: «Моя подружка. И сама похожа на куклу –
Мальвина она, Мальвина с голубыми глазами. Видите, в руке у неё мой Панч. А
рядом её куклы. Зверушки-чудики – так она их называла».
Действительно –
зверушки фантастичные, прекрасно-смешные, такие «по-селивановски» архаичные и
«понарошку» грозные.
Но самая любимая
работа художницы – портрет старейшего палешанина Ивана Вакурова: «Коричневый
отсвет на его лице – от старых тёмных стен деревянной избы. Здесь рождалась
красота – я изобразила на столе шкатулки, на одной даже читается немножко
знаменитая «Тройка» Вакурова.
…У меня есть и
письмо от него, - осторожно разворачивает листок, - написал в ответ на мою
песню «Про семь Иванов». Она тоже попала в сборник ».
Художница читает
письмо, в котором старый мастер пишет: «Спасибо, девушка, хорошо ты сделала для
Палеха». Кончила читать. Глаза – сияют. Она сейчас в милом душе Палехе. «Сейчас
попытаюсь напеть куплет про «Семь Иванов» - улыбается Алла Фёдоровна. И поёт.
Про знаменитых палехских мастеров – Голикова, Баканова, Маркичева, Вакурова,
Зубкова, Серебрякова, Поликина, которые по имени все были Иваны.
…Алла Фомченко –
палешанка. Алла Фомченко – кукольница. Она же – в портретной живописи. В зыбких
контурах таллиннских улиц, увиденных сквозь марево столетий. Чем ещё удивит?
Что ещё надумает?
Зимой 1984 года
несколько портретов художницы были представлены на выставке народно-прикладного
искусства и самодеятельного творчества. Около них толпились…
Но художница
Фомченко – великий мастер сама себе назначать экзамены. В октябре 1986 года она
решила встретиться с художником Селивановым – пусть оценит её работы. В дни
персональной его выставки приехала в Кемерово. Привезла несколько портретов.
Иван Егорович сразу оживился. Разговор шёл от ровни к ровне – доверительный
взгляд, доверительный голос, основательная «раскладка» работ. Советы художника
художнику. И вдруг Алла запела. Про сказочное «сине Хвалын-море», которое
подобно сказочной же «стране Шамбале» зовёт к себе добро и красоту. Запела,
потому что, «когда смотрю на ваши картины, вспоминаю только всё доброе».
В книге отзывов
появилась экспромтом написанная «Песня про восьмого Ивана»:
У нас
выставка Селиванова, Ивана Егоровича Селиванова,
И не
надо ехать ни в Москву, ни в Иваново,
Чтоб
поклониться художнику Селиванову…
Не шедевр поэзии?
Конечно. Это у художницы душа поёт. Не для стороннего слуха – для самой себя.
С Селивановым они
поладили. Прочитав стихи, он уклончиво сказал: «Уважительная работа»…
Последний её сюрприз
последовал невдолге. Она привезла пластинку ивановских фольклорных песен в
исполнении И. М. Ельчевой, с дружеским посвящением. И сообщила, - так,
невзначай: «Я в Кузедеево попросила всех наших, чтоб помогли песни старинные у
бабусь собрать – так чуть не двести их на плёнку записала»…
Она сообщила о
«кузедеевском урожае» Ирине Михайловне – и вот от неё письмо, предложение попытаться
издать сборник старинных сибирских песен. Я попросила у А. Фомченко это письмо
– известность народного творчества далёкого села Кузедеево, что «за рекою, за
туманами», как говорят его уроженцы, вовсе мне не безразлична. И вот читаю
адресованные художнице строки: «Вы сами проникнуты до глубины души творчеством
и вселяете его в других. Благодарю Вас за ваше дарование и широту». Ирина
Михайловна Ельчева, не только композитор, но и этнограф-фольклорист, двадцать
лет пристально следит за «творческой вариантностью» художницы, сказительницы
(не знаю, как ещё назвать её песни), кукольницы Аллы Фёдоровны Фомченко.
Прочитала я это письмо, помечтали мы о сборнике кузедеевских песен, слушали
колдовской голос Ельчевой, что звучал с пластинки, именуемой музыковедами «в
своём роде уникальным историческим документом». А потом Алла разошлась: ну-ка,
теперь наши…
И полились такие
задушевные, такие вечные слова – про любовь и разлуку, про горечь утрат, про
мир и войну.
Это был
«кузедеевский вечер». Мы вслушивались в умолкшие голоса предков, словно в
таинственные послания из былого. Это были наши «берестяные грамоты». Они шли к
нам через века и теперь, сбереженные внучками и правнучками, труженицами и
рукодельницами, внуками и правнуками, пахарями и воинами, уже не обречены на
забвение…
ПОРТРЕТЫ РОДИНЫ
МОЕЙ
Слава русского
оружия. Предмет гордости и вдохновения многих художников и мастеров. Стоит
вспомнить хотя бы ломоносовские мозаики с изображением петровских баталий,
расписные изразцы чуть не двухсотлетней давности с бравыми всадниками – сабля
наголо…
И вот – наличники
промышленновского дома.
Этот дом знает едва
ли не каждый житель районного центра Промышленная. Сюда приходят школьники.
Здесь бывают допризывники. Нередко специально приезжают взглянуть на него гости
из города Кемерово.
Несколько лет тому
назад Анатолий Акимович Водопьянов украсил свой дом необычными наличниками.
Более того – «тематическими» наличниками!
В 1981 году в
посёлке Промышленная мы готовили телепередачу про сувенирный цех местного деревообрабатывающего
завода. И вдруг увидели этот дом. В ту пору в сувенирном цехе проводили семинар
специалисты по народному творчеству из Московского научно-исследовательского
института художественной промышленности. Для них необычный декор этого дома
тоже был откровением. Засняли слайды. Вскоре в программе «Новости» мы увидели
дом мастера Водопьянова со всем его воинством. Впрочем, Анатолий Акимович
известен кузбассовцам и по другому телевизионному «каналу». В передаче «Кто из
шестнадцати?» в 1982 году Водопьянов занял первое место в конкурсе на лучший
эскиз резного наличника.
Всякий раз, бывая в
Промышленной, прихожу к Водопьянову и всякий раз ожидаю, какой ещё сюрприз
приготовил мастер на сей раз. И всякий раз радостно останавливаюсь около его
дома, словно вижу его впервые.
- Ну, ещё раз здравствуйте, старые знакомые, «солдатушки-бравы
ребятушки»…
Истовое, сходное с изображением Спаса на древних русских знамёнах
лицо воина в шишаке, может, участника Куликовской битвы, а, может, - Ледового
побоища…
А вот – сразу его узнаешь! – бывалый седой усач. Герой Бородина.
«Да, были люди в наше время… не то, что нынешнее племя, богатыри – не вы!..»
Лихой, кудрявый николаевский солдат в бескозырке. Смышлёные глаза.
Может, тот, что насмерть стоял в Севастополе в 1855-м. Из тех, что привыкли от
крепостного веку – «терпеть можно, значит, терпеть нужно…»
Аскетичное, пылающее священным гневом лицо. Будёновка. На ум
приходят «комиссары в пыльных шлемах», герои «той единственной гражданской»,
память о коих каждый несёт в своём сердце…
Усталое, решительное лицо воина Великой Отечественной. Одного из
тех, что врастали в землю Родины, собой её ограждая…
Анатолий Акимович Водопьянов по профессии волочильщик и
электромонтажник, 35 лет проработал на заводе. Учился ли где-нибудь? Нет, так
«с детства баловался карандашом». А началось всё с табакерки. К отцу,
сапожнику, пришёл клиент. И дивная у него была табакерка, разделанная соломкой…
Странно, но именно сейчас, когда и здоровье несколько пошатнулось,
и зрение значительно снизилось, пошла самая жаркая, самая захватывающая работа…
А может, и не странно вовсе – может, именно в творчестве, извечном источнике
жизни, и черпаются новые силы…
Первое знакомство с Водопьяновым состоялось у ворот, на которых
сшиблись в схватке богатыри. А потом мы обходили дом, и хозяин охотно
рассказывал: «Хотел изобразить русского солдата в разные времена. Потому что
одно дело – проворный и сам за себя радетель, петровский воин в заломленной
треуголке, и вовсе другой человек – служака 1812 года, на царской службе
поседевший. Видите, начальство «глазами ест», а про себя думает: «И-и, милок,
сколько таких перевидал, а ничего – живу».
Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши деды?
Наши деды – славные победы. Вот где наши деды!
Такова идея водопьяновского декора. И снова знаменитые «пермские
боги» приходят на ум. И, конечно же, работы Селиванова. Та же весомость, та же
пластичность. Хотя ни Водопьянов, ни Селиванов сроду «пермских богов» не
видывали. Что это – Селиванов в живописи, Водопьянов в деревянной скульптуре?
Общность народного видения, где и когда бы ни вершил своё таинство мастер, - в
Перми ли в XVIII веке,
или сегодня в посёлке Промышленной, или в городе Прокопьевске?
Впрочем, столь уж прямой мостик от Селиванова к Водопьянову не
перебрасывается. Потому что к моменту создания «военного декора» не
посчастливилось Анатолию Акимовичу пройти, в отличие от художника Селиванова,
такую серьёзную школу, как Заочный народный университет искусств. И тем не
менее – программа народности, программа особого видения мира, веками заложенная
в толще мастерства народа российского, водила резец неведомого пермского
мастера, кисть прокопьевского Ивана Селиванова и нехитрый инструмент мастера
Водопьянова из посёлка Промышленной. Просто сказать: самобытность. А какая она
– самобытность? И что такое она?
Вот – «слон в цветах» украинской художницы Примаченко. Конечно же,
никем и никогда не виденный. Но так верно передающий громоздкость и
экзотичность самого понятия «зверь неведомый». Или огромное – больше дома! –
аистиное гнездо. Не бывает такого? Не бывает. Но ведь понятие «счастье», символ
коего аист, - огромно!.. Или овощи, похожие на драгоценные, шелками шитые цветы
народной художницы Екатерины Белокур, - единство всего сущего на земле, будь то
роза или прозаические бураки. И селивановские портреты, словно не рисованные, а
кистью «вылепленные». И вот эти водопьяновские воины – суровые, плутоватые,
разящие. Самобытность. Понятие, жарко обсуждаемое во все времена
искусствоведами, историками, филологами…
…Анатолий Акимович рассказывает: «В Великую Отечественную не
воевал. Не довелось – глаз подвёл. На трудфронте работал. И теперь я как бы
долг чувствую. С этого и наличники пошли. Когда стал их вырезать – многие дивились.
Почему, дескать, воины? А я подумал: кто такой постановил, что только, мол,
деревянные кружева и есть красота? Я хочу, чтобы около моего дома память жила.
Чтобы дети приходили, останавливались, а я бы им рассказывал, что слава наша в
Великой Отечественной – древняя, с Куликова поля пошла. Я нарочно посадил рядом
на наличниках гренадёра 1812 года и воина нашей Великой Отечественной – «два
Бородина». И знаете, всё вышло как я думал. Приходят, интересуются. Я много
читал и читаю про Отечественную войну 1812 года – потому что от неё прямая
дорога к героизму нашего народа в Великую Отечественную. Так что работа моя на
эту тему – моё уважение к исторической памяти нашей страны».
Ещё в ту первую встречу ясно было: Анатолий Акимович идеи не то
что приемлет – он их впитывает. «Идёт на приём» - немедленно. Всё время
настроен на находку. Стоило задать вопрос: никогда не пробовали вырезать из
дерева зверушек, фигурки какие-нибудь? И тут же – ответ: а ведь можно
шкатулочки делать для ветеранов войны, чтобы в них медали свои держали. И чтобы
шкатулочки – в виде воинов…
Через какие-нибудь полгода в телепередаче мы уже показывали
водопьяновские шкатулочки. Правда – не для орденов и медалей. Замысел не
получился. Погрудные фигурки всё тех же воинов – настольные украшения,
коробочки для булавок, пуговиц, скрепок. Горельеф вырвался из удерживающей его
плоскости и вот она – деревянная мелкая пластика. Оговариваюсь сразу – с
присущим «первости» несовершенством, но и со всей новизной, свойственной только
«первости». Была в этих коробочках покоряющая свобода видения – тот же гусар,
но тот ли? Иной масштаб, иное назначение и интуитивно найдена шуточная
молодцеватость красавца-вояки, который вот-вот подмигнёт хозяйке, доверившей
ему своё колечко или другую безделку…
Идея коробочек не нашла развития. Но вот прошло три года. И что
же? Целая армия воинов разных времён поселилась в доме мастера Водопьянова.
Так появились кружки и мелкая пластика. Дюжина «платиновых
казаков» - каждый сам по себе, ни одно лицо не повторяет другое. «Тарас Бульба
с сыновьями», «Павка Корчагин»…
«…Кружки – отличный памятный подарок. Сопровождает в пути
рыболова, охотника. Её на прогулку в лес можно взять. Кружка должна быть
лёгкой, недорогой, ходовой – и пусть тоже служит памяти. Я дарю такие кружечки
моим односельчанам. Ребятам, когда в армию им идти. На память дарю», -
рассказывает мастер.
Кружки Водопьянова – особая тема. Примечательно, что он их
постоянно называет «памятными». Интуитивно народный мастер угадал издавна
существовавшую на Руси традицию, которая нашла своеобразное отражение в Русском
прикладном искусстве. Серии фарфоровых и фаянсовых «кружек-воинов» русские
заводы в XVIII и XIX веках выпускали
«вспышками». Часто – как отклик на события, волновавшие общественную мысль.
Победно завершена русско-турецкая война в конце XVIII века – и появляются кружки –
«турки» и «турчанки». Отечественная война 1812 года – и множество
«кружек-гусар» входят в российский быт.
Мастер Водопьянов никогда не видел ни таких кружек, ни даже
альбомов с их изображением. Когда мы снимали его для телепередачи «Служу
Советскому Союзу» и показывали ему альбом, он знакомился с ним впервые.
Разглядывал с удивлением – как так: сам додумался, а, оказывается, ещё два века
назад люди такими кружками пользовались. Он даже расстроился, хотя такому явлению
радоваться надо бы. Самочинно возникший в посёлке Промышленная отголосок древней традиции – свидетельство единства
народного восприятия традиционной символики во все века…
Ещё два года прошло с той первой встречи. Приезжаем – Анатолий
Акимович с кистью в руке стоит перед мольбертом:
«Портреты Родины моей, - говорит, - изображаю. Кого и что мои
воины оберегают».
Неожиданность? Несомненно. Но только на первый взгляд. Потому что
ещё тогда, при первой встрече, - а прошло с тех пор пять лет – росточки сегодняшних
«Портретов Родины» уже проклюнулись в водопьяновском доме. Можно бы тогда и не
принять их во внимание. Так – самоделки. И опять же, можно ли было? В интерьере
дома на дверях – живописные медальоны. Панно «Гуси-лебеди» со строгой берёзкой
(«Символ России!» - пояснил Водопьянов). Панно с длинноногими, - а лучше
сказать, легконогими – сказочными конями («Конь – символ свободы», - последовал
комментарий).
А ещё были картины. Озадачивающие наивностью, но притягательные ею
же. По жемчужно-розовому рассветному небу улетают журавли. Глядит им вслед
журавль с журавушкой. Может, один ранен, и неразлучная пара решила остаться? И
тут же любознательный бурундучок-переросток, свидетель намечающейся драмы.
Поразила тогда картина «Осень». Пламенные листья рябины. Осыпались берёзы. И
вот замечаю: листва-то «вышитая», «умельческая», напоминающая живопись
Екатерины Белокур, - вот она опять, ниточка, что в единое племя сводит народных
мастеров любого века и края.
И ещё была «Рыбалка». Костёр у реки. Вся «игра» картины – на
жарком, как бы хохломском колорите. От простоты водопьяновских деревянных
воинов была в «Рыбалке» разве что смелая, выпуклая «лепка» деревьев. Другое
запомнилось: переливчатый шёлк реки. Прямо-таки портрет реки, - подумалось…
И конечно же, почти традиционный в тематике самодеятельных
мастеров олень. И горностай. И всё это было – не то. Не созвучно добротной
значимости водопьяновского деревянного воинства. Сглажено видение. Скованы не
только контуры – образы. Хорош был только колорит. Очевидно, чувство цвета
такой же дар, как музыкальный слух. Музыкант может неумело прикоснуться смычком
к струнам, но мелодия звучит в нём безошибочно. Он и передаёт её, несмотря на
дрожание смычка.
Однако самым памятным моментом в той первой встрече с
первоначальными живописными опытами Водопьянова была «Охота», какой представлял
её и изобразил самобытный мастер. Нарочито подчёркнута драматичность события и
преувеличен жест. Гипербола динамики и цвета, не смягчённая никаким обучением.
Так и слышишь дедовский рассказ вечером, у потрескивающего огня: «Промахнулся
охотник. Кабан – на него. Отбросил охотник ружьё. Изготовился, нож покрепче
сжал…»
И разыгралась здесь жуткая драма, - повествует Водопьянов, -
человек я или нет? Неужто за себя не постою…
Синее-синее небо. Алая кровь. Пронзительной зелени листва. «Жуткая
драма», и кровь, и деревянная напористость кабана – это от лубка. От тех первых
живописных творений русских самодеятельных мастеров XVIII и XIX веков, которых Водопьянов опять-таки
никогда не видел, но которые у него, русского человека, - в крови. В самой его
творческой программе.
…И вот через годы разглядываю вновь пейзажи Водопьянова. Теперь их
целая коллекция. Этюды и готовые картины. Портреты Родины. Горная Шория.
Окрестности Тисуля. Упорядочены порывы. Приобрели мягкость колористические
решения. Нежнейшие полутона перламутрово мерцают в холстах Водопьянова. Теперь
он бывает летом на пленэрах самодеятельных художников, - доброе мероприятие,
организуемое научно-методическим центром. Водопьянов не нахвалится помощью
художника Гордеева – более всего он ценит в нём такт:
- И сказал он мне, - повествует о летней поездке, - ты
учиться-то технике – учись, да не очень слушайся. Чтоб не получилось, что от
самого Водопьянова ничего не останется (…мысленно продолжаю этот виток
разговора: чтобы не получилось, что от синейшего неба, зеленейшей листвы,
«жуткой драмы» охоты ничего не останется)…
Водопьянову, видимо,
это не грозит. Своё у него. Потому что первична мысль – «портреты Родины».
Любовью прежде всего писаны его нынешние работы, а любовь, она у каждого
собственная.
…Разглядываю пейзажи
Водопьянова. Розовые рассветы. Сиреневые сумерки над рекой. Вспаханные поля.
Золотые волны спеющей ржи. Сахарно-заиндевелые ели. Кони на водопое. И –
конечно же – дом с наличниками-воинами, и ворота, на которых сошлись в схватке
всадники. Самый близкий и излюбленный в водопьяновской теме пейзаж – осенний
Промышленновский парк, и в нём памятник неизвестному солдату. Этот же парк
зимой – две крохотные девчурки с трудом добираются по снегу к памятнику. В
руках у них – сосновые ветки.
«Это я внучек своих
изобразил. Я их к памятнику постоянно вожу. Шесть внуков у меня. И всем я
мастерил вот таких солдатиков разных времён, - в руках у Водопьянова деревянные
солдаты в ярких мундирах, очень добродушные, как бы подмигивающие детворе: что?
нравимся? А Водопьянов говорит, задумчиво на бравого солдатика в гренадёрском
кивере поглядывая, - мастерил я, а сам рассказывал внукам, что такое Родина.
Вот рождается человек и любит мать. Она его родила – она и есть его первая
Родина. Потом узнаёт отца. Он выводит тебя из дому, показывает всё вокруг. Вот
ты, маленький, выходишь за околицу на луг – это тебе доверили пасти гусей. А
вот река – с отцом ты здесь рыбу удил, мать здесь бельё полощет. Вот она твоя улица.
Твой дом. И сам отец, и всё, что он тебе покажет и расскажет, - это и есть
Отчизна. Всё, что ты любишь…»
Это комментарий
Анатолия Акимовича к собственным картинам.
Каков будет
следующий сюрприз мастера Водопьянова? А вот он – уже выглядывает из-за мольберта.
Портрет внучки. Да какой! Уловил «суть самой сути». Девчоночье любопытство к
жизни и восприятие увиденного во много раз проникновеннее, чем у взрослых.
«Надумал портреты
писать, - делится творческими планами Водопьянов. – Конечно, сперва внучек
напишу. Но это – для разминки. А есть у меня такая мечта: написать портреты
всех наших ветеранов войны. Всё меньше их, всё меньше…»
У Водопьянова – так:
задумал, значит, будет делать.
Забегая вперёд,
скажу: зимой 1984 года на выставке самодеятельных художников – один из таких
портретов. Кто знает, через пару лет, может, в Промышленной появится галерея
портретов тех, кто воевал в Великой Отечественной. Может, не только живых, но и
тех, кто с войны не вернулся. Недаром же разыскивает Водопьянов, по слухам,
фотографии своих земляков, что никогда уже не станут его сверстниками…
…Пока же, в тот наш
приезд к Водопьянову летом 1984 года, около его дома собрались школьники. Они
принесли свои рисовальные альбомы. А в них – такие белые берёзы! Багрянец леса.
Пышные кедровые ветви. Весёлые космонавты. Самолёты на безоблачно-синем небе.
Чего только не было
в этих альбомах…
Я разглядывала их и
думала, что через недолгое время они станут своеобразной летописью детства
промышленновских «школьников прошлого тысячелетия», как станут называть этих
ребят каких-нибудь два десятилетия спустя юные промышленновцы две тысячи
какого-то года…
И ещё о том
подумалось, что от Водопьянова, от дома по улице Комсомольской № 10 районного
посёлка Промышленная, от его наличников-воинов, около которых останавливается
уже не одно поколение местных школьников, к рисункам, где первые детские штрихи
запечатлели портреты Родины, тянется прочная нить…
…Вчера и завтра
Родины. Нить, что тянется от поколения к поколению через творение красоты и стремление
сохранить её для будущих поколений.
ОТКРОВЕНИЯ О МИРЕ И О ВОЙНЕ
Нерв эпохи.
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что воскрешает образы и множит…
Под таким девизом
строк Давида Самойлова проходила в мае 1986 года в Московском выставочном зале
«Зарядье» выставка кемеровского художника Германа Захарова.
Около захаровской
графики толпились и спорили. Иные стояли молча, как бы в оцепенении. Несколько
пожилых женщин подошли к художнику: «Спасибо, сынок! Это всё самому надо было
увидеть, чтобы сердце дрогнуло!» «Сынок», сам уже изрядно поседевших художник
Захаров стоял в некотором ошеломлении, хотя это была не первая его московская
выставка. Он стоял, как бы изготовившись к дискуссии – столь неоднозначна была
зрительская реакция, поводил тёмными неистовыми глазами, готовый скрестить
шпаги с оппонентами, спорить, доказывать.
И сейчас, где-то
рядом, мнения разделились:
- Да-да, именно монументально,
именно эпически понята тема войны и мира! – утверждал плотный мужчина, как я
потом узнала, «атомщик».
- Вы поклонник художника
Пророкова, да? – ехидно справился юнец со сверхмодной короткой стрижкой. – А я
вот Пророкова терпеть не могу!
- А пророков? Пророков – можете? –
не сдавался «атомщик».
Но тут появилась группа ветеранов Великой Отечественной войны.
Около листов Захарова постояли молча. Подошли к художнику. Остановились около
«Мальчика с голубем» - джинсовый вполне современный долговязый юноша,
встревожено поглядывая куда-то вбок, держит на ладони голубя. Раненого.
Ветераны пожали руку художнику. Молча.
- И так каждый день, месяц подряд!
– утверждают устроители выставки: декан факультета изобразительного искусства
ЗНУИ Геннадий Павлович Смолихин и критик, работник Министерства культуры РСФСР,
Феликс Алексеевич Монахов. Они наперебой рассказывали, как валом валили зрители
на эту необычную выставку, которую только и называть «Откровения о мире и о
войне»…
Некоторые заплакали.
Другие же, дорожа комфортом души, оборонялись от захаровских откровений, от вопрошающих,
осудительных, требующих глаз, что устремляются на вас со всех почти захаровских
листов, протестуя против «открытых эмоций, которые варом обдают». Как будто
художнику вообще позволено не тревожить сон души, как будто офорты Гойи почти
двести лет назад не ввергали испанских грандесс и грандов в смятение при виде
расстрелянных и повешенных соотечественников, досадно напоминавших о повстанцах
и карателях и о том, что где-то там громыхают пушки…
И вообще – когда это
было, чтобы о работах Захарова не спорили. Художника Пророкова на последней
выставке поминали не «просто так». Уже давно речь идёт о том, что творчество
Захарова весьма близко к пророковскому – те же неожиданные ракурсы, те же
«царапающие» эмоции.
Некоторые из
представленных на последней московской выставке листов довольно долго украшали
фойе Кемеровского драматического театра, собирая немало желающих почитать стихи
и поспорить об узловых моментах театра, живописи, поэзии. Другие я увидела
впервые, когда Герман Захаров сворачивал их на полу Дома актёра, где только
закончилась его выставка. И тогда-то меня впервые поразили масштабы этих
листов. Захаров получил просторную, удобную мастерскую не так давно, до тог же
много лет писал свои листы в обычной малометражной квартире. Как?
- Написал кусок, запомнил всё до
мельчайших штрихов. Сворачиваю в рулон написанное, - разматываю чистый лист –
пишу дальше. Опять запоминаю – опять сворачиваю, - рассказывает он.
Лист в целом он видел уже только на очередной выставке, где
размеры зала позволяли отойти на должное расстояние, оценить композицию,
перспективу как бы зрительским оком. А до того – только внутренний взор
художника сквозь свёрнутый рулон придирчиво «читал», по памяти опровергая или
утверждая написанное. Так у художника Захарова развилось неординарное
художническое качество: умение, опираясь только на отдельно увиденные
фрагменты, собирать в уме мозаику собственного творения.
…Листы ошеломляли. Не выпуская знамени из цепенеющей руки, уже
устремлённой в бессмертие, в апокалиптическом грозном сиянии, затмившем даже
само солнце, как бы парит над разворошенной землёй – Солдат. Слепые от горя
глаза старой матери над девичьими скорбными ликами на фоне руин – война,
рабство. Незабываемые захаровские женщины – обречённые и несокрушимые,
оберегающие своих младенцев со старческими испуганными лицами, как бы собой
ограждая пылающие вдали города – «Минск». Захаровские старухи со складчатыми
морщинами и большими, по-мужски натруженными руками, вслушивающиеся в громы
войны и тишину мира, в которой их ожидает лишь одиночество – «Хатынь».
Захаровские «древа жизни и смерти» - иначе не скажешь о надломленных,
искорёженных и опалённых войною стволах. Иначе не скажешь о расцветших на
утучненной смертью земле, казалось бы, мёртвых ветвях яблони. О ветвях, так
похожих на взывающие иссохшие руки, о ветвях, в которых читаются сплетенные в
последнем объятии тела матерей и детей. И ещё – захаровские храмы. На берегу
незамутнённых озёр. На фоне клубящихся облаков и дыма истерзанные войною храмы.
Лишь в памяти озёрной глади сохранённые, былинно-светлые под былым мирным
небом, российские храмы…
«День гнева». Неблагодарное дело «рассказывать» живопись.
Иного языка требует такой рассказ. И вот Захаров, словно уловив это смятение –
рассказать бы, написать об увиденном! – тихонько, под гитару, не то повествует,
не то поёт:
Упал снаряд, и совершилось чудо:
На опалённой порохом стене
Возник в дыму неведомо откуда
Святой Георгий на лихом коне.
От сотрясенья обнажилась фреска,
Упала штукатурка поздних лет, -
И он возник – торжественно и дерзко –
Как древний знак сражений и побед…
Это пение Захарова – неожиданный синтез поэзии, музыки и образа, -
стихи его любимого поэта Анатолия Жигулина вдруг подарили ключ к рассказу о
захаровских сериях «Нет войне!» и «Память». Такие узнаваемо реалистические
работы художника в то же время и предельно обобщены, и настолько же личностно
воспринимаемы, как музыка.
Связка ракет на фоне звёздно-полосатого флага нацелена холёной
рукой против нарождающейся человеческой жизни. Я не знаю, хорошо или плохо это
выполнено с точки зрения профессионального рисовальщика, - но зрителя
охватывает жгучий стыд за человечество при виде такого обличающего, такого
устрашённого взгляда у будущего человека, ещё даже не отторгнутого от
материнского лона.
«Открытая эмоция»? Нет – обнажённый нерв. Может быть, кисть
художника вело то же чувство, что некогда – перо «неистового Виссариона»: «Я не
хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братьев по
крови», - писал В. Г. Белинский В. П. Боткину.
А может художнику слышались пророчества и предостережения, звучащие
в оратории всемирно известного польского композитора Кшиштофа Пендерецкого
«День гнева», посвящённый памяти погибших в фашистском лагере смерти Освенцим:
«…И младенческие тела, розовые и прохладные, как лепестки,
Вознеслись высоко над историей человечества,
Унесённые дымом печей, дымом печей…
Он не щадит ни своего, ни зрительского душевного комфорта, когда
рисует войну. Как в стихах Владислава Броневского ко «Дню гнева», в его листах
те ужасы войны, которые не могут быть забыты:
Из братских могил
поднимутся, из разрушенных городов
Останки расстрелянных и удушенных, останки сожжённых в
печах,
Они встанут у дверей вашего дома,
Они постучатся в ваши сердца…
Художник уверен, что говорить о мире и войне – то есть о воле и
рабстве, о достоинстве и поругании его, о счастье и отчаянье, - не тревожа уюта
души, своего и зрительского, всего лишь упражнения на темы истории.
Захаров шёл к своей антивоенной серии издалека. С той поры, когда
одновременно бурлили в нём «страсти по Достоевскому», набатно звал к «истине
истин» Ленин; в смертной тоске, запрокинув голову, заламывала руки на стенах
Путивля Ярославна. Всё это было почти одновременно.
Помню, как поэт Игорь Киселёв, чуть ли не пятнадцать лет назад,
привёл нас впервые в дом Захарова. В маленькой комнате на полу, на столе
разложены были листы. У Захарова недавно родилась вторая дочь, с ней водилась
старшая, и вовсе не понять было, как размещается здесь семейство Захаровых,
соседствуя с накалённым миром, который художник породил, ввёл в свою жизнь, в
жизнь всех нас. Это был некий самостоятельный космос, пока ещё сжатый, пока ещё
сдавленный, но уже выпущенный на орбиту искусства.
Помню, как однажды Игорь Киселёв, едва ли не самый близкий друг
Захарова, принёс в наш дом три листа: «Ярославна», «Вещий баян» и
«Достоевский». И в доме стало от них тесно, как если бы в нём поселились три
пламенных сгустка энергии. И это были лишь истоки будущих тем…
Помню, как, опять-таки разложив на полу, на диване, прислонив к
спинкам стульев и кресел свои листы, Захаров показывал «свою продукцию» - как
сказал бы прокопьевский художник Селиванов – Николаю Михайловичу Шемарову,
который в 70-е годы возглавлял Кемеровское отделение Союза художников,
показывал не по своему желанию, а скорее вопреки. Потому что Шемаров заехал к
Захарову, «похитил» его работы и самого Захарова уговаривал попытаться принять
участие в Томской зональной выставке. Работы не были оформлены, но, подпав под
магию захаровских листов, Шемаров сам взялся отвезти их в Томск и
поспособствовать их оформлению. Одним словом, - помочь, уладить…
Увы, захаровская задумчивая «Даша», его задорная «Зинка», похожая
на спелую дыньку, его «Горновой», его большерукие, щетинистые, никак не
приукрашенные и всё же прекрасные чистотою ликов хлеборобы и шахтёры в этой
выставке не участвовали. Видно, время ещё не приспело. Видно, и сам художник
ещё не сказал главного.
Но время шло. Хотя, казалось, ничего как будто в судьбе и
творчестве Захарова не менялось. По-прежнему он дружил с Союзом писателей, с
областной научной библиотекой и другими библиотеками города – нередко там
выставлялись и заинтересованно обсуждались его работы. По-прежнему многие
кемеровские художники отвергали захаровские работы – как самодеятельные,
плакатные, да мало ли какими могут показаться работы во всех отношениях
своеобычные. Особенно обидно было за «Шахтёра» - такого победного, чумазого
рекордсмена с алыми цветами, полыхающими на чёрно-белом листе…
И вдруг – как вспышка. Вспышка, которую во многом подготовил Союз журналистов
во главе с В. В. Банниковым, тогдашним директором Кемеровского издательства…
«Бурлила Ленинская мысль»… Осенью 1977 года в Москве
состоялась Всесоюзная выставка художников-журналистов, посвящённая 60-летию
Октября. Герман Захаров послал в Москву всего четыре листа графики. Но все
работы были приняты, и, более того, портрет В. И. Ленина был отмечен дипломом.
И вот в мае 1978 года в Кемеровской картинной галерее открылась персональная
выставка Захарова, на которой мы увидели 29 листов, а в библиотеке имени Гоголя
– 18 листов захаровской «Ленинианы». К этому времени у Захарова собралось уже
около ста листов, посвящённых В. И. Ленину.
Захаров
довольно долго работал в газете «Комсомолец Кузбасса», и не раз доводилось
слышать, что газетная работа накладывает особый отпечаток на способ мышления и
стиль не только литератора, но и художника. Думаю, что художником-публицистом
Германа Захарова действительно «сделала» газета, и если так – хвала газете,
которая будоражит мысль и учит высвобождать и дарить людям те самые «открытые
эмоции», которые многим ещё кажутся непривычными.
Захарову повезло – в его семье Ленина рисуют на протяжении двух
поколений. Для Германа Ленин начался ещё в детстве. С тех пор, как мать,
уроженка Самары, которая училась на высших Бестужевских женских курсах,
рассказывала мужу и сыну о Ленине – она не раз слушала ленинские выступления.
Захаров говорит: «Мы как будто видели живого Ленина. Помню наброски, сделанные
отцом, помню маленький этюд «Ленин».
Захаровы любили Ленина таким, каким описывала его мать. Ленин был
их семейным преданием. Мать не только рассказывала сыну о Ленине. Она как бы
«лепила» его образ. Подходила, вглядывалась в первые наброски Германа: «Ноздри
более открытые, более нервные. Губы крепкие, суховатые. Острые скулы». Ещё
рассказывала мать, как хоронили Ленина, как пытались осмыслить такую
несправедливость: смерть гения. Наверное, именно так проблема борения между
величием мысли и бренностью человеческой плоти впервые возникла перед юным
Германом Захаровым, задолго до того, как начала вырисовываться «Лениниана».
В чём новизна «Ленинианы» Захарова? – гадала я, стоя в выставочном
зале. Вошедший в сегодня, неукротимый Ленин заполнял собою зал. С листов глядят
уже не портреты – стремительные выплески ленинской мысли встречают зрителя,
озадачивают, отвечают пришедшим к Ленину ходокам. Сегодняшним. С вопросами,
наверное, куда более сложными, нежели те, что волновали традиционных ходоков
полувековой и более давности. И потому казалось, что каждый пришедший на эту
выставку ощущает себя специально ожидаемым и даже приглашённым на приём к
Ленину.
Не раз доводилось слышать от художников, что самая важная оценка
творчества, в конечном счёте, - зрительская. Потому что художник пишет для
людей, и не отдельные искусствоведы, а общественное признание вводит имя
художника в грядущие времена. Потому выставка есть суд, определяющий, достиг ли
художник поставленной цели – найти в душе зрителя отклик на собственные мысли и
чувства. В книге отзывов прочла: «Впечатление, что прямо у тебя на глазах
рождается ленинская мысль. Вот он смотрит на собеседника – готовится ответить
кратко, убийственно, точно и весело. Именно такой Ленин мог принимать
единственно верные решения»…
На этой выставке – вдруг Ленин «домашний». Но – как всегда во
всеоружье. «Зрачки у Ленина точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, а из
них точно выскакивают синие искры» (А. И. Куприн). Вот они, ироничные при всей
доброжелательности, твёрдые губы – «а ведь я вас, батенька, насквозь вижу!»
Помню три листа, которые составляли как бы чередование кинокадров. «Беседа».
Ленин слушает. Возражает. Видишь, как мысль облекается в слово. Настороженный
взгляд – отмечена слабинка партнёра. Ухвачено в споре «главное звено».
Откровенное, немного мальчишечье торжество. Сейчас противник будет разбит.
Конечно же художник не думал о каких-либо текстах, создавая свою
«Лениниану», просто работы Ленина – настольные книги Захарова в течение многих
лет. И портреты на этой выставке – отнюдь не иллюстрации каких-либо тем, а
скорее портреты заветов, оставленных «к руководству». На очередном листе
поразило лицо Ленина. Осунувшееся, собранное, как перед смертным боем, лицо с
жёсткой складкой у губ, с которых вовсе исчезла улыбка. Это, конечно же, 1923
год. Болезнь неотвратимо подкрадывается к ясному лбу, мягчит чёткий рисунок
губ, дымкой усталости подёргивает отяжелевшие черты. Но как же ярко выставлен
лоб, как сумел художник сопоставить ясный свод ленинского лба с ушедшими в тень
щеками и подбородком. Это последние месяцы Ленина. Лихорадочно работает мысль:
«Нам надо во что бы то ни стало поставить себе задачей для обновления нашего
госаппарата: во-первых – учиться, во-вторых – учиться и в третьих – учиться и
затем проверить то, чтобы наука у нас не оставалась мёртвой буквой или модной
фразой…»
Один из таких листов назван «Соната». Но, видно, не только она
заставила это лицо на миг предаться слабости. А, может, именно музыка, словно
маревом, окутывает Ленина-человека, и с нею вместе нахлынули размышления. О
будущем начатого дела. О торжестве его, к которому ведёт ещё такой долгий и
нелёгкий путь.
…Революция в портретах. Революция и плоды её. Узколицый с очень
питерским лицом – «Красноармеец» в будёновке, озорная хохотунья – «Звеньевая»,
сухощавый, с лицом складчатым, как складчатой бывает земля, - «Хлебороб»,
скуластый, с запекшимися, сухими от зноя губами «Горновой», хитроватый «Дед
Флегонт»: очень себе на уме – своего не упустит, но и весь выложится сам, если
за что возьмётся. Глядя на «Хлебороба» и на «Звеньевую», командировочный
металлург из Тулы спросил: «А художник в наших краях не бывал после войны? А то
этих двух я точно узнал!» Улыбаюсь украдкой. Не мог командировочный туляк
узнать «этих двух» - в первые послевоенные годы Герман Захаров, тринадцати лет
отроду, ещё только слушал рассказы матери о Ленине и ещё только учился рисовать
у отца. Но если изображённые им труженики земли Кузнецкой показались знакомыми
и близкими тульскому рабочему, значит, изобразил художник людей, родственных
каждому советскому человеку.
Помню большой лист «Хатынь». Чёрным платком прикрыта женщина,
матерь истерзанной войною земли. У переносицы, в приподнятых скорбных бровях, в
тяжёлых опущенных веках не притупленная годами боль, словно только что получена
та «похоронка». Впали губы, словно пеплом притушено старческое лицо, в
беспощадно выписанной сеточке морщин – сказ об утратах: разве не для неё шумел
знамёнами изображённый художником «Октябрь», и разве не за «Октябрь» принесена
была её жертва. Никогда не забуду соседства этих двух захаровских листов на
кемеровской выставке 1978 года.
Об этой выставке говорили. О ней спорили.
В 1979 году Захаров привёз в Москву в Центральный Дом журналистов
20 листов своей «Ленинианы». Конечно, недооформленных. Провинциал из Сибири
тщится писать Ленина – иные москвичи вполне корректно, но не без иронии
улыбались. Но как только на полу были развёрнуты рулоны, куда и девался
скепсис. Захаров чувствовал себя по- домашнему. Он выдал «хорошую продукцию»,
и, похоже, все это поняли и тут же принялись помогать ему в оформлении.
Выставку открыл А. Н. Яр-Кравченко, народный художник РСФСР, лауреат
Государственной премии СССР. Это ли, кажется, не признание захаровской
«Ленинианы»? Но художник назначил себе иной, самый главный экзамен. И вот в
зале – двое ветеранов, знавших Ленина. Да что знавших – в личной охране его
состояли. Сознавая всю значимость веского слова, которое ожидает от них
художник, они, опираясь на трости, степенно переходили от листа к листу. И
наконец – «Он! – сказали ветераны. – Всё верно. Как есть – он!»
Кого только не было на этой победной выставке, которая помогла
Захарову обрести уверенность в себе. Главный редактор журнала «Юность» Борис
Николаевич Полевой – совершенно в унисон с давнишними замечаниями матери
Захарова – тут же заметил: «Здорово! И галстук – не с картинки». Полевой увидел
отвергнутого «Шахтёра» и влюбился в него настолько, что поместил на обложке
своего журнала. Посетил выставку дважды Герой Советского Союза лётчик-космонавт
В. И. Севастьянов, побывал генерал армии, дважды Герой Советского Союза П. И.
Батов, директор Центрального музея В. И. Ленина, директор Шушенской картинной
галереи. Все работы, представленные на выставке, из Москвы «откочевали» в
Ленинские горки, потом в Красноярск, в Шушенское. Кстати, - в 1980 году
состоялось щедрое, хотя совсем не торжественное дарение «Ленинианы» Шушенской
галерее. Просто в очередном телефонном разговоре, узнав от директора галереи
Рудаковой, какой интерес вызывает выставка, художник подарил галерее 60 работ.
«Служба души». Герман Захаров любит дарить.
Наверное, так устроен талант. Музей В.М. Шукшина просто-таки «задарен»
Захаровым. Ежегодные «Шукшинские дни» знаменательны и тем, что во двор
дома-музея 25 июля выносят подаренные художником работы из серии «Василий
Шукшин». Да умолкнет завистливый шёпот – «какая самореклама!» Взметнув ввысь
портрет Шукшина в несыгранной роли Степана Разина, Захаров напоминает самое
заветное в творчестве писателя: будить стремление к свободе духа и мысли.
«Неотложной службой души» называл поэзию Игорь Киселёв, истинный певец
Кузнецкой земли. А что такое, собственно, «открытая эмоция» художника Захарова,
как не та самая публицистика, что иных так нежелательно «варом обдаёт», как не
«неотложная служба души», а, стало быть, человеческого общества.
Знакомство с
Захаровым произошло на деловой почве. В подготовке телепередач Захаров оказался
бесценным, и, более того, - безотказным помощником. Передача о революционной
частушке? Среди листов Захарова – «Пролетарочка», в красной косынке, озорно
вздёрнув крепкий круглый подбородок и глядя на вас с экрана «глаза в глаза»,
заявляет:
Не за веру и царя воевать охочи мы.
За заводы, за поля, за крестьян с рабочими!
Для передачи о фольклоре гражданской войны Захаров принёс
(притащил!) огромный рулон «видеоряда». Весь пол редакции и все столы устлал
листами. «Комиссара ведут на расстрел» - но он ещё успевает через плечо
взглянуть на нас, спрашивая полной мерой: кто вы, потомки? «Музыка революции»
звучит в редакции, когда разворачивается лист, и постепенно, как бы высвобождаясь,
появляется дека скрипки, нервная сухощавая рука, уже привыкшая заносить клинок,
пальцы, как бы с натугой вспоминающие хрупкую весомость смычка, алая звезда на
будёновке, из-под которой печально и грозно сверкнули глаза…
Так художник Захаров устраивал «дни дарения», внося в редакцию
свои тяжёлые рулоны, словно слитки чувства и мысли. Он одаривал нас теми
«открытыми эмоциями», свойственными никем не запланированной самодеятельности
души, без которой нет публицистики, а, стало быть, телевизионный экран мёртв,
и, не взаимодействуя со зрителем, умиротворённо вещает, добросовестно заполняя
эфирное время.
Однажды так вот и «подарил» нам Захаров серию «Достоевский в
Сибири»..
В Новокузнецке готовились к открытию литературного музея
Достоевского в доме, где с 1855 по 1857 год жила Мария Дмитриевна Исаева,
будущая супруга великого писателя, и куда Достоевский несколько раз приезжал,
чтобы повидаться и наконец обвенчаться со своей избранницей. И в ряде
телепередач мы рассказывали о «грозном чувстве» писателя и о судьбе кузнецкого
дома, этим чувством осиянного. Захаров работал над темой Достоевского давно.
«Помнить о «слезе младенца», ценой которой нельзя оплачивать счастье, - вот
основа гармонии!» - говорит Захаров, страстный почитатель Достоевского. И вот –
купол тяжёлого лба, сумрачный и скорбный взор вглядывался в нас, разглядывая
то, о чём сам не всегда захочешь вспомнить. Это – «Достоевский-мыслитель». И
несколько листов – «Записки из мёртвого дома». Загнанный, одинокий человек у
казематной стены. В размышлении о насилии над добром, о поругании красоты…
Однажды мы встретились с Захаровым на улице. Стояла ранняя осень.
Полыхали багрянцем и золотились ещё не вырубленные в ту пору клёны и рябины.
«Хочу написать Исаеву!» - заявил художник. Не замечая тихонько моросящего
дождя, мы говорили о кузнецких днях Достоевского, о нём и Исаевой, как о близко
знакомых людях, драматической судьбе которых мы сочувствуем, пытаясь понять их,
и, увлекшись, даже пытаясь советовать – как бы им стоило поступить в их обстоятельствах…
Вскоре пришёл Захаров к нам: «Поговорим об Исаевой?» К тому
времени уже появились некоторые соображения о незаслуженной малозамеченности
Исаевой в творчестве Достоевского, о возможных причинах угасания «грозного чувства»,
так невдолге после «кузнецкого праздника». Пока я искала ещё не опубликованную
в ту пору фотографию Исаевой, Захаров что-то чертил и даже что-то про себя
приговаривал. Протянул рисунок – в кандалах, сжатые в кулак, грозящие, но и
молящие руки. Так отложился в видении художника разговор о «грозном чувстве»,
связавшем скованных нищетой и бесправием, окружённых невежественной
обывательщиной двух «униженных и оскорблённых».
В 1982 году появился «Двойной портрет» Достоевского и Исаевой,
предназначенный для Новокузнецкого музея Достоевского, где портрет сейчас и
находится. Чета Достоевских встречает посетителей в том, пожалуй, единственном
доме, где чувству сопутствовало счастье. Серия «Записки из мёртвого дома» и ряд
других листов мудро и рачительно приобретены Кемеровским краеведческим музеем.
«Двойной портрет» глубоко психологичен. Стержень его – соединение
руки Достоевского и Исаевой. Наконец соединённые. Но, может, - пока
соединённые. Близко склонились друг к другу лица, но – черта уж пролегла меж
ними. Разные, разные горизонты открылись перед вчера ещё пылкими влюблёнными.
Достоевский уже не Исаеву видит – в будущую Настасью Филипповну
вглядывается. Катерина Мармеладова
вырисовывается вдали, вобрав, растворив в себе Исаеву. Исаеву, стоящую рядом.
Тревожен её лик, изумлённому и обречённому взору уже открылись отчуждение и
даже забвение, ожидающее её. Осенённая нимбом, подаренным ей художником, она
уже за чертой, где начинается творчество писателя, где нет уже места для её
земного счастья. Реквием слышится нам не только по «грозному чувству» но и по
недолговечной жизни своенравной и великодушной женщины, которую Достоевский
называл «рыцарем».
Как всегда, спеша на суд зрителя, Захаров «притащил» этот портрет
в Центральную библиотеку имени Гоголя, с которой так давно дружен. Притащил – это
буквально. Сгибаясь под большим холстом, занявшим чуть не целую стену в
служебной комнате библиотеки, шёл через весь город! «Зрители» стояли
заворожено. В это время в Кемерове гостила поэтесса Лариса Фёдоровна Фёдорова,
супруга поэта Василия Дмитриевича Фёдорова, земляка нашего. Она посвятила
портрету стихи:
Соединенье рук – как продолжение мук.
Ещё жена, но вся уже – потеря.
Прекрасно полотно!
Художника простим –
Не
распрямился он ещё от груза –
Давно он Достоевским одержим,
Он – мученик и праведник его,
Атлант душевных перегрузок.
Стихи как бы вспыхнули мгновенно, сразу же после встречи с портретом.
Но что такое «душевная перегрузка» для художника? Разве это не единственно
возможный режим напряжения, без которого не только нет художника – человек жить
не сможет! Мыслим ли публицист – а Захарова иначе чем художником-публицистом не
назовёшь, - мыслим ли публицист, избегающий душевной перегрузки, без которой не
связать «Журавлей Хиросимы» со «Словом о полку Игореве», «Колокола Хатыни» с
обращёнными к нашей совести песнями Владимира Высоцкого – есть и его портреты у
Захарова, - куполовидный лоб Достоевского, скорбящего о «слезе младенца», с
русской мадонной среди военных руин, глядящей в глаза человечества: опомнитесь,
люди!
Личное мнение. Захаров не кончал художественного вуза и
потому именуется самодеятельным художником. В основе этого понятия лежит
стремление человеческой личности к самостоятельному, никем не стимулированному
творчеству. Сам художник говорит об этом так: «Что значит «непрофессиональная
живопись»? Живопись – это красота. Для художника – его душа, его любовь.
Представляете, если красота и любовь стали бы профессией!»… Как удивительно
перекликается захаровская мысль с дневниковыми записями Ивана Егоровича
Селиванова: «Тебе от природы дадено право глядеть красоту. Это твоя жизнь, это
твоё наслаждение, это душа твоя!»
Лучшая часть
прогрессивной русской и советской интеллигенции всегда была совестью и глаголом
народа. И творчество Захарова прежде всего взывает к совести и трогает сердца
людей. Это закономерно. Родители художника были среди первых просвещенцев
Кузбасса – рассказ об этой славной плеяде подвижников, имена которых озарили
Ленинск-Кузнецкий, Анжеро-Судженск, Новокузнецк, Кемерово, составили бы
отдельную книгу. Мать Германа Захарова владела тремя иностранными языками, отец
был художником – преподавал рисование и черчение в Ленинске-Кузнецком. Причём
был членом АХРР – Ассоциации художников революционной России.
Выдающиеся мастера российского искусства – Кустодиев и Юон,
Архипов и Богородский, Машков, Перельман и Туржанский, художники-энтузиасты
входили в АХРР. Их кредо не потеряло актуальности по сей день: «Содержание в
искусстве мы и считаем признаком истинности художественного призвания». Они
писали «в стиле героического реализма» и мечтали создать живописную летопись
своего времени. Это было в 20-е годы. Пафос революции ещё звучал во всю мощь,
гражданская война только-только отгремела, и «шаги саженьи» гигантских строек
уже звучали в искусстве. Так, может, Захарову ещё слышно всё то, что для
ахрровцев было сегодняшним днём?
Вновь возвращаюсь мыслью к последней выставке Захарова. К его
«откровениям о мире и о войне». К той глубинной нравственной связи,
существующей между этими листами и «Словом о полку Игореве». И к тем прочнейшим
корням, что органично роднят былинные темы с «Ленинианой» и с Шукшиным-Разиным,
с серией цветаевских смятенных, просветлённых, провидческих, отчаявшихся ликов
и с размышлениями Достоевского в «Мёртвом доме». Я думаю о Захарове-гражданине,
вложившем в своё творчество всю меру совести и страсти, присущую художнику. И
мне кажутся пустыми и праздными рассуждения о том, профессиональный или
самодеятельный он художник. В детстве Захаров учился писать у отца. И ещё у
коллеги отца – художника, занесённого волей случая в далёкий Ленинск-Кузнецкий,
а когда-то бывшего в Париже учеником Матисса. А художественного училища Герман
Захаров действительно не заканчивал. Но реакция многочисленных зрителей в
Кемерове и Москве, Сростках и Шушенском на работы художника говорит об
искусстве громче дипломов.
Наверное, самое важное в Захарове – самостоятельное видение,
личное мнение. О своей позиции он мог бы сказать стихами Александра
Твардовского:
Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете –
Живых и
мёртвых, - знаю только я.
Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить. Даже Льву Толстому –
Нельзя. Не скажет – пусть себе он бог.
А я
лишь смертный. За своё в отчёте,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.
<< Назад Далее>>
Ждем
Ваших отзывов.
|
По оформлению
и функционированию
сайта
|
|