Домой ]

Кузнецкие дни Ф.Достоевского ] [ Черный человек сочинителя Достоевского ]

Загадки провинции: «Кузнецкая орбита» Федора Достоевского в документах сибирских архивов ]

Кузнецкий венец Ф.Достоевского ]

М. М. Кушникова

ЧЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО

(загадки и толкования)

 

II. Гибель грозного чувства

Дописанная глава.Почему же так неожиданно, так поспешно дописана в жизни Достоевского глава «Исаева»? Знала ли она, «образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, мучавшаяся,.. ищущая счастья», — это Достоевский, величайший психолог, писал об Исаевой! — знала ли она, что эта глава дописана задолго до ее смерти? В Твери, только что вернувшись из Сибири, писатель сетует: «Живу точно на станции. Даром теряю время». «Взял на себя заботы семейные и тяну их». И ничего более. Это Достоевский пишет Врангелю, поверенному «грозного чувства» кузнецкой поры.

Жива, жива еще Мария Дмитриевна, а реквием по ней уже написан.

Кузнецкий праздник закончен. Узел счастливых и грозных дней затянулся. Недолго же после кузнецкого венчания жило «грозное чувство» Достоевского-человека! Но Достоевский-сочинитель сохранил память об Исаевой навсегда, и следы ее нетрудно заметить во всем последующем его творчестве.

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю:

Петербург 31 марта/65

Да, Александр Егорович, да, мой бесценный друг, Вы пишете и соболезнуете о моей роковой потере, о смерти моего ангела брата Миши, а не знаете, до какой степени судьба меня задавила! Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от ее постели всю зиму 64-го года, и 16-е апреля прошлого года скончалась, в полной памяти, и, прощаясь, вспомнила всех, кому хотела в последний раз от себя поклониться, вспомнила и об Вас. Передаю Вам ее поклон, старый, добрый друг мой. Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Все расскажу Вам при свидании, — теперь же скажу только то, что, несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру), мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла, я хоть мучился, видя (весь год), как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею, — но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею. И вот уже год, а чувство все то же, не уменьшается…

И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я пережил, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, все чуждое, все новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально — мне не для чего оставалось жить. Новые связи делать, новую жизнь выдумывать! Мне противна была даже и мысль об этом…

Еще десять лет назад лишь робко намечались вешки, хоть сколько-нибудь помогавшие понять, почему столь страстное стремление друг к другу, соединившее, наконец, Достоевского с его избранницей, почти тотчас же изжило себя.

Была гипотеза: «Поединок». Два человека, равно независимые, с равно сильным характером, оказываются связанными повседневной жизнью. Известно, самое жестокое испытание чувства — будни. По несостоятельности, болезни (алкоголизму) своего первого супруга, Мария Дмитриевна долгие годы была «главой семьи». Вспомним:

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю:

«…Можете ли вы себе представить, бесценный и последний друг мой, что она делает и на что решается с ее необыкновенным, безграничным здравым смыслом!.. она, образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, страдавшая, мучавшаяся, больная от последних лет ее жизни в Сибири, ищущая счастья, самовольная, сильная…"

И вот — возвращение в Семипалатинск, знавший падение А. И. Исаева и помнивший еще ссыльного солдата Достоевского. Казалось бы — судьба дарует Достоевскому маленький триумф. Что же встало между ними? Достоевский погружен в работу, в собственные дела по налаживанию контактов с «просвещенными столицами», ввиду будущего возвращения, он хлопочет об устройстве пасынка Паши в Омский кадетский корпус. Казалось бы, — куда лучше. Но — все это, едва ставя Исаеву в известность о своих планах и уж никак с ней не советуясь, как бы забыв о ее «безграничном здравом смысле» и «твердом, сильном характере». Она же, «умница, знающая людей», замыкается в себе. Она ко вторым, или, вернее, никаким ролям не привыкла. Даже в беде. Между супругами растет раздражение. Думая об этом, просто-таки ощущается тяжкое молчание, нависшее в семипалатинских комнатах: каждый ждет первого слова от другого, каждый оберегает пуще всего свое достоинство, каждый хочет дать почувствовать другому его место. Некая защелка в сердцах закрывает доступ чувству. Чувство умирает. За отсутствием доверительной непринужденности, которая создает единственный приемлемый для чувства климат. Впоследствии, в день кончины Марии Дмитриевны 16 апреля 1864 года Достоевский запишет: «Итак, человек стремится на земле к идеалу, — противоположному его натуре. Когда человек не исполнил стремления к идеалу, т.е. не приносил любовью в жертву своего я людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения Закона, т.е. жертвой»…

Была гипотеза: «Духовность и физиология». Пока Мария Дмитриевна с супругом Александром Ивановичем Исаевым жили в Кузнецке, роман с Достоевским был скорее «влюбленной дружбой». Более тесное общение случалось, очевидно, лишь как редкостный дар, хотя бы по воле обстоятельств. Затем разлука, за полтора года — две мимолетные встречи. Обратимся вновь к тональности единственно сохранившегося письма Достоевского к Исаевой, первого после ее переезда в Кузнецк:

Семипалатинск, 4 июня/55.

«Благодарю Вас беспредельно за Ваше милое письмо с дороги, дорогой и незабвенный друг мой, Марья Дмитриевна. Надеюсь, что Вы и Александр Иванович позволите мне называть вас обоих именем друзей. Ведь друзьями же мы были здесь, надеюсь, ими и останемся. Неужели разлука нас переменит, Нет, судя по тому, как мне тяжело без вас, моих милых друзей, я сужу и по силе моей привязанности… Представьте себе: это уже второе письмо, что я пишу к Вам. Еще к прошедшей почти был у меня приготовлен ответ на Ваше доброе, задушевное письмо, дорогая Марья Дмитриевна. Но оно не пошло. Александр Егорыч, через которого я был намерен отдать его на почту, вдруг уехал в Змиев, в прошлую субботу, так что я даже и не знал о его отъезде и только узнал в воскресенье. Человек его тоже исчез на два дня и письмо осталось у меня в кармане. Такое горе! Пишу теперь, а еще не знаю, отправится ль и это письмо. Александра Егоровича еще нет. Но за ним послали нарочного. К нам с часу на час ждут генерал-губернатора, который в эту минуту, может быть, и приехал. Слышно, что пробудет здесь дней пять. Но довольно об этом. Как-то Вы приехали в Кузнецк, и, чего боже сохрани, не случалось ли с Вами чего дорогою? Вы писали, что Вы расстроены и даже больны. Я до сих пор за Вас в ужаснейшем страхе. Сколько хлопот, сколько неизбежных неприятностей, хотя бы от одного перемещения, а тут еще и болезнь, да как это вынести! Только об Вас и думаю. К тому же, Вы знаете, я мнителен; можете судить об моем беспокойстве. Боже мой! Да достойна ли Вас эта участь, эти хлопоты, эти дрязги, Вас, которая может служить украшением всякого общества! Распроклятая судьба! Жду с нетерпением Вашего письма. Ах, кабы было с этою почтою; ходил справляться, но Александра Егоровича все еще нет. Вы пишете, как я провожу время и что не знаете, как расположились без Вас мои часы. Вот уже две недели, как я не знаю, куда деваться от грусти. Если б Вы знали, до какой степени осиротел я здесь один! Право, это время похоже на то, как меня первый раз арестовали в сорок девятом году и схоронили в тюрьме, оторвав от всего родного и милого. Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел, как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. Я пять лет жил без людей, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного. Я припоминаю, что я у Вас был как у себя дома. Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною. Сколько неприятностей доставлял я Вам моим тяжелым характером, а вы оба любили меня. Ведь я это понимаю и чувствую, ведь не без сердца ж я. Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты. Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. Мужчина, самый лучший, в иные минуты, с позволения сказать, ни более, ни менее, как дубина. Женское сердце, женское сострадание, женское участие, бесконечная доброта, об которой мы не имеем понятия и которой, по глупости своей, часто не замечаем, незаменимо. Я все это нашел в Вас; родная сестра не была бы до меня и до моих недостатков добрее и мягче Вас. Потому что если и были вспышки между нами, то, во-первых, я был неблагодарная свинья, а, во-вторых, Вы (сами) больны, раздражены, обижены, обижены уже тем, что не ценило Вас поганое общество, не понимало, а с Вашей энергией нельзя не возмущаться несправедливостью; это благородно и честно. Вот основание Вашего характера; но горе и жизнь, конечно, много преувеличили, много раздражили в Вас; но боже мой! все это выкупалось с лихвою, сторицею. А так как я не всегда глуп, то я это видел и ценил. Одним словом, я не мог не привязаться к Вашему дому всею душою, как к родному месту. Я вас обоих никогда не забуду, и вечно вам буду благодарен. Потому что я уверен, что вы оба не понимаете, что вы для меня сделали и до какой степени такие люди, как вы, были мне необходимы. Это надо испытать и только тогда поймешь. Если б вас не было, я бы, может быть, одеревянел окончательно, а теперь я опять человек. Но довольно; этого не расскажешь, особенно на письме. Письмо уже потому проклятое, что напоминает разлуку, а мне все ее напоминает. По вечерам, в сумерки, в те часы, когда, бывало, отправляюсь к вам, находит такая тоска, что, будь я слезлив, я бы плакал, а Вы верно бы надо мной не посмеялись за это. Сердце мое всегда было такого свойства, что прирастает к тому, что мило, так что надо потом отрывать и кровенить его. Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда; мне здесь все надоело. Такая пустота! Один Александр Егорыч, но с ним мне уже потому тяжело, что я поневоле сравниваю Вас с ним и, конечно, результат выходит известный. Да к тому же его и нет дома. Без него я ходил раза два в Казакова сад, куда он переехал, и так было грустно. Как вспомню прошлое лето, как вспомню, что Вы, бедненькая, все лето желали проехаться куда-нибудь за город, хоть воздухом подышать, и не могли, то так станет Вас жалко, так станет грустно за Вас. А помните, как один раз нам-таки удалось побывать в Казаковом саду, Вы, Александр Иванович, я, Елена. Как свежо я все припомнил, придя теперь в сад. Там ничего не изменилось и скамейка, на которой мы сидели, так же… И так стало грустно. Вы пишете, чтоб я жил с Врангелем, но я не хочу, по многим важным причинам. 1) Деньги. С ним живя я, очевидно, должен буду больше тратить: квартира, прислуга, стол, а мне тяжело было бы жить на его счет. 2) Мой характер. 3) Его характер. 4) Я как поглядел, к нему-таки часто таскается народ, и даже помногу. Исключить себя из компании иногда невозможно, а я терпеть не могу незнакомых лиц. Наконец, я люблю быть один, я привык, а привычка вторая натура. Но довольно. Я еще почти ничего Вам не рассказал. Проводив вас до леса и расставшись с вами у той сосны (которую я заметил), мы возвратились с Врангелем рука в руку (он вел свою лошадь) до гостеприимного хутора Пешехоновых. Тут-то я почувствовал, что осиротел совершенно. Сначала еще было видно ваш тарантас, потом слышно, а, наконец, все исчезло. Сев на дрожки, мы говорили об вас, об том, как-то вы доедете, об Вас в особенности, и тут, к слову, Врангель рассказал мне кой-то, меня очень порадовавшее. Именно в самый день отъезда, утром, когда Петр Михайлович приглашал Врангеля куда-то на весь вечер, он отговорился и на вопрос: почему, отвечал: провожаю Исаевых. Тут были кое-кто. Петр Михайлович тотчас осведомился: стало — дескать, Вы коротко знакомы, Врангель резко отвечал: что хоть знакомство это недавнее, но все-таки это был один из приятнейших для него домов и что хозяйка этого дома, то есть Вы, такая женщина, какой он с Петербурга еще не встречал, да и не надеется встретить, такая, «каких Вы, — прибавил он, — может быть, и не видывали и с которой знакомство я считаю себе за величайшую честь». Этот рассказ мне очень понравился. Человек, который бесспорно видал женщин самого лучшего общества (ибо в нем и родился), имеет, кажется, право в таком суждении на авторитет. В этих разговорах и ругая Пешехоновых, мы приехали в город почти на рассвете, и кучер, которому предварительно не дали приказания, привез прямо к моей квартире. Таким образом пропал предполагаемый чай, чему я был очень рад, затем что ужасно хотелось остаться одному. Дома я еще долго не спал, ходил по комнате, смотрел на занимающуюся зарю и припоминал весь этот год, прошедший для меня так незаметно, припомнил все, все, и грустно мне стало, когда раздумался о судьбе своей. С тех пор я скитаюсь без цели, настоящий Вечный Жид. Почти нигде не бываю. Надоело. Был у Гриненко, который командирован на Копал и на днях выходил (он будет и в Верном), был у Медера, который находит, что я похудел, у Жунечки (поздравил ее с именинами), где встретил Пешехоновых и поговорил с ними, бываю у Белихова и, наконец, хожу в лагерь на учение. Иногда хвораю. С каким нетерпением я ждал татар-извозчиков. Ходил-ходил к Ордынскому, и каждый вечер Сивочка бегал справляться. Заходил на вашу квартиру, взял плющ (он теперь со мной), видел осиротевшую Сурьку, бросившуюся ко мне со всех ног, но не отходящую от дому. Наконец извозчики воротились. Ваше письмо, за которое благодарю Вас несчетно, было для меня радостью. Я и татар расспрашивал. Они мне много рассказали. Как хвалили Вас (все-то Вас хвалят, Марья Дмитриевна). Я им дал денег. На другой день я видел Коптева у Врангеля. Он тоже мне кое-что рассказал, но об самом интересном, о Ваших деньгах для дороги, не мог спросить его: вопрос щекотливый. Я до сих пор не придумаю, как Вы доехали! Как мило Вы написали письмо, Марья Дмитриевна! Именно такого письма я желал; как можно больше подробностей и вперед так делайте. Я как будто вижу Вашу бабушку. Негодная старуха! Да она Вас сживет со свету. Пусть остается со своими моськами «по гроб своей жизни». Я надеюсь, что Александр Иванович завещание вытянет, так должно, а ее не возьмет. Ее надо уверить, что так будет лучше: иначе она должна дать подписку, что умрет через три месяца (за каждый месяц по 1000 рублей), иначе не принимайте. Неужели Вам, Вам, Марья Дмитриевна, придется ходить за ее моськами, да еще с Вашим здоровьем! Ведь эти старухи так несносны! Письмо Ваше прочитывал Врангелю (местами, конечно). Не утерпел и сходил к Елене: одна, бедная. Как мне было жаль, что Вы хворали дорогой. Когда-то дождусь Вашего письма! Я так беспокоюсь! Как-то Вы доехали. Жму крепко руку Александру Ивановичу и целую его. Надеюсь, что он напишет мне в скорости. Обнимаю его от всего сердца и как друг, как брат желаю ему лучшей компании. Неужели и в Кузнецке он будет так же неразборчив в людях, как в Семипалатинске? Да стоит ли этот народ, чтоб водиться с ним, пить-есть с ними и от них же сносить гадости! Да это значит вредить себе сознательно! И как противны они, главное, как грязно. После иной компании так же грязно на душе, как будто в кабак сходил. Надеюсь, Александр Иванович за мои пожелания на меня не рассердится. Прощайте, незабвенная Марья Дмитриевна! Прощайте! ведь увидимся, не правда ли? Пишите мне чаще и больше, пишите об Кузнецке, об новых людях, об себе как можно больше. Поцелуйте Пашу; верно, шалил дорогой! Прощайте, прощайте! Неужели не увидимся.

Ваш Достоевский».

Письма из Кузнецка в Семипалатинск, а тем более из Семипалатинска в Кузнецк шли с каждой почтой. Итак — эпистолярный роман, совершено в духе середины прошлого века? Смею думать, что это не преувеличение. Но фактор разлуки действует исподволь и безошибочно. Говорят, разлука гасит слабые чувства и в пожар раздувает сильные. Не то ли случилось с Достоевским, который после года разлуки уже говорит о «грозном чувстве»…

Но вот судьба соединяет влюбленных. Высокодуховная натура, причем, как известно, уже в ту пору весьма болезненная, Исаева никак не могла соответствовать бурливому темпераменту Достоевского, о чем легко догадаться, перечитывая его переписку с Анной Григорьевной.

Вчерашние влюбленные оказываются разделенными отчуждением и постоянно тлеющим раздражением, в силу недовольства и несоответствия темпераментов друг другу. И так тоже невидимая черта могла перечеркнуть годы безрассудного влечения Достоевского к Исаевой…

Несоответствие темпераментов — не слишком ли просто? А может, некое раздвоение личности Достоевского в его трагическом романе с Исаевой?

В чем все-таки тайна взаимомучительства этих двух людей, как бы предначертанных друг для друга и схожих не только силой духа и цельностью, — потому что разве у Достоевского характер не «странный, подозрительный, болезненно-фантастический»? То есть такой, каким он в письме к Врангелю описывает нрав самой Исаевой.

Так не может ли оказаться, что предначертание Достоевского и Исаевой друг другу было чисто идеальное? И бешеный напор писателя, — азарт игрока в достижении цели — завоевание Исаевой, как бы насилие этого предначертания, низведение его к обыденной физиологической связи. И в наказание — взаимоотталкивание. Существовавшее между ними таинственное притяжение никак не сживалось с притяжением эротическим. Подсознательно они были созданы, может быть, как бы братом и сестрой по духу («…вы мне были родная сестра» — в первом письме Достоевского к Исаевой). Две половинки — но в духовном плане. Достоевский же как бы насильно рушил барьер меж их идеальным притяжением и «земной любовью», домогаясь Исаевой чуть не принуждением. Так и хочется сказать, «насилуя судьбу». Повинуясь именно страсти игрока, как уже было сказано. Мария Дмитриевна подсознательно сопротивлялась сближению, хотя сознательно понимала и принимала логику развития отношений с Достоевским, логику, ведущую неизбежно к браку, к физическому сближению. Подсознание самого Достоевского тоже понимало тщету такого сближения («…вы были мне более, чем сестра» — из того же письма), но сознание его протестовало: ему нужно было доказать себе, что вернулась былая удача, былые возможности. (Игра начата — делайте ваши ставки, господа!) Борьба за Исаеву — читай, борьба с судьбой — выиграна. Трагический же конфликт меж подсознательными велениями обоих и грубой реализацией земных помыслов, прямо вытекающих из всего развития их романа, убил ту идеальную, священную предназначенность их друг другу — как духовных половинок. В той же записи от 16 апреля 1864 года — после кончины Исаевой: «…Мы знаем только одну черту будущей природы будущего существа, которое вряд ли будет и называться человеком… эта черта: «не женятся и не посягают, а живут как ангелы божии… женитьба и посигновение на женщину есть как бы величайшее оттолкновение от гуманизма, совершенное обособление пары от всех (мало остается для всех)»…

Каково же было мое изумление, когда недавно нашла публикацию Бориса Петровича Вышеславцева (1877-1955 гг.), русского философа, круга Н. Бердяева, как и многие другие н по своей воле скончавшегося в Женеве. Публикацию «Достоевский о любви и бессмертии», в которой впервые нашла глубокий анализ трагической любви Достоевского к Исаевой, как бы апробирующую соображения, возникшие эмпирически много лет назад: «Это была сознательная любовь при сплошной подсознательной борьбе, насилии и ненависти… Почему невозможно было возлюбить до конца, святой любовью? Что препятствовало, что связывало?»

Работая в архивах Достоевского, Б. П. Вышеславцев, по его рассказу, нашел такую медитацию Достоевского в старинной записной книжке в коричневой коже с золотым обрезом, среди афоризмов и записи долгов и расходов — медитацию у смертного одра Исаевой («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?..») В найденных Вышеславцевым записях, ныне опубликованных в «Неизданном Достоевском», М., 1971 г., стр. 173-175, речь шла о высшей и низшей вечности. Что связано непосредственно с идеей бессмертия в любви и браке. Бессмертное высшее — в духовном единении, толкающем к творческому созиданию, бессмертное низшее — через брак, деторождение, продолжение рода. «Вечное значение имеет только гармония двух взаимовосполняющих индивидуальностей», тогда как «семейство — это высочайшая святыня человека на земле… но не на небе!» (В записи от 16 апреля 1864 года: «Семейство, то есть закон природы, но все-таки ненормальное, эгоистическое в полном смысле состояние человека!» Эту запись Достоевского Вышеславцев комментирует как бы расставляя на законные места «грозное чувство» к Исаевой и счастливый многодетный брак с Анной Григорьевной.

И, наконец, гипотеза: «Сочинение романа въяве». Возможно, самая состоятельная из всех, способных объяснить гибель «грозного чувства». Ведь Исаева — первый виток будущей плеяды «униженных и оскорбленных» в творчестве Достоевского. Она и неудачливый ее супруг — оба как бы герои романа «по-достоевски». Мог ли сам Достоевский остаться в стороне от этого жизненного узла? Ведь Достоевский — великий генератор страдания и жадный потребитель «сладости страдания»; к этому мы еще вернемся. Пока же Исаева во плоти, ставшая супругой и потерявшая ореол роковой недосягаемости, могла Достоевского и не волновать. Он просто ее не видел. Вернее, видел уже не ее. Катерину Ивановну Мармеладову, Грушеньку, Зину — видел. А Исаеву — нет. Она как таковая свою миссию уже выполнила. Она стала прототипом блистательной и трагической Настасьи Филипповны, и Настасья Филипповна «влюбила» в себя Достоевского. Так выписан ее образ в романе «Идиот», что не усомнишься.

Стала ли Исаева безразличной для Достоевского так невдолге? Перестал ли он любить ее, помимо всего прочего — объект страдания и источник его, столь необходимый для духовной климата Достоевского? Любил ли, но истязал невольно, сам того не ведая, выписывая «въяве» фабулу жестокого романа?

В письмах к А. Е. Врангелю в марте и апреле 1856 года особенно ярко высвечивается история этой любви-муки, любви-страдания. Ее взлета, развития. В более поздних посланиях к нему же — история угасания чувства.

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю:

Семипалатинск, 23 марта/56 г. Пятница.

«…Уведомляю Вас, что дела мои в положении чрезвычайном. Дама (моя) грустит, отчаивается, больна поминутно, теряет веру в надежды мои, в устройство судьбы нашей и, что всего хуже, окружена в своем городишке (она еще не переехала в Барнаул) людьми, которые смастерят что-нибудь очень недоброе: там есть женихи. Услужливые кумушки разрываются на части, чтоб склонить ее выйти замуж, дать слово кому-то, имени которого еще я не знаю. В ожидании шпионят над ней, разведывают, от кого она получает письма? Она же все ждет до сих пор известия от родных, которые там у себя, на краю света, должны решить здешнюю судьбу ее, — то есть возвратиться ли в России или переезжать в Барнаул. Письма ее последние ко мне, во все последние время становились все грустнее и тоскливее. Она писала под болезненным впечатлением: я знал, что она была больна. Я предугадывал, что она что-то скрывает от меня. (Увы! я этого Вам никогда не говорил: но еще в бытность Вашу здесь моей исключительной ревностью я доводил ее до отчаяния, и вот не потому-то она теперь скрывает от меня.) И что ж? Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому, в Кузнецке, выйти замуж. Я был поражен как громом. В отчаянии я не знал, что делать, начал писать к ней, но в воскресенье получил и от нее письмо, письмо приветливое, милое, как всегда, но скрытное еще более, чем всегда. Меньше прежнего задушевных слов, как будто остерегаются их писать. Нет и помину о будущих надеждах наших, как будто мысль об этом уже совершенно отлагается в сторону. Какое-то полное неверие в возможность перемены в судьбе моей в скором времени и наконец громовое известие: она решилась прервать скрытность и робко спрашивает меня: «Что если б нашелся человек, пожилой, с добрыми качествами, служащий, обеспеченный, и если бы этот человек сделал ей предложение — что ей ответить?» Она спрашивает моего совета. Она пишет, что у нее голова кружится от мысли, что она одна, на краю света, с ребенком, что отец стар, может умереть, — тогда что с ней будет? Просит обсудить дело хладнокровно; как следует другу, и ответить немедленно. Уверения в любви были, впрочем, еще в предыдущих письмах. (неразб.) прибавляет, что она любит меня, что это одно еще предположение и расчет. Я был поражен как громом, я зашатался, упал в обморок и проплакал всю ночь. Теперь я лежу у себя (неразб.). Неподвижная идея в моей голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай господи никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь Вам, что я пришел в отчаяние. Я понял возможность чего-то необыкновенного, на что бы в другой раз никогда не решился… Я написал ей письмо в тот же вечер, ужасное, отчаянное. Бедненькая! ангел мой! Она и так больна, а я растерзал ее! Я, может быть, убил ее этим письмом. Я сказал, что я умру, если лишусь ее. Тут были и угрозы и ласки и униженные просьбы, не знаю что. Вы поймете меня, Вы мой ангел, моя надежда! Но рассудите: что же делать было ей, бедной, заброшенной, болезненно мнительной и, наконец, потерявшей всю веру в устройство судьбы моей! Ведь не за солдата же выйти ей. Но я перечел все ее письма последние в эту неделю. Господь знает, может быть, она еще не дала слово и кажется так; она только поколебалась. Но — она меня любит, она меня любит, это я знаю, я вижу — по е грусти, тоске, по ее неоднократным порывам в письмах и еще по многому, что не напишу Вам. Друг мой! Я никогда не был с Вами вполне откровенным на этот счет. Теперь что мне делать! Никогда в жизни я не выносил такого отчаяния… Сердце сосет тоска смертельная, ночью сны, вскрикиванья, горловые спазмы душат меня, слезы то запрутся упорно, то хлынут ручьем. Посудите же и мое положение. Я человек честный. Я знаю, что она меня любит. Но что если я противлюсь ее счастью? С другой стороны, не верю я в жениха кузнецкого! Не ей, больной, раздражительной, развитой сердцем, образованной, умной отдаться бог знает кому, который, может быть, про себя и побои считает законным делом в браке. Она добра и доверчива. Я ее отлично знаю. Ее можно уверить в чем угодно. К тому же сбивают с толку кумушки (проклятые) и безнадежность положения. Решительный ответ, то есть узнаю всю подноготную ко 2-му апреля, но, друг мой, посоветуйте же, что мне делать? Впрочем, к чему я спрашиваю Вашего совета? Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае. Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в 10 месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости. Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш! Само собой разумеется, что если б уладились дела мои (на счет манифеста), то я был бы предпочтен всем и каждому; ибо она меня любит, в этом уверен я. Скажу же Вам, что у нас, на нашем языке (у меня с ней), называется устройством судьбы моей: переход из военной службы в статскую, место при некотором жалованье, класс (хоть 14-й) или близкая надежда на это и какая-нибудь возможность достать денег, чтобы прожить, по крайней мере, до устройства окончательного дел моих. Само собой разумеется, что выход из военной или поступление в статскую — хоть это только и без класса и без больших денег — сочтется с ее стороны за чрезвычайную надежду и воскресит ее. Я же с своей стороны объявляю Вам мои надежды; чего мне надобно наверное, чтоб отбить е от женихов и остаться перед ней честным человеком, а потом уже спрошу Вас: чего мне ожидать из того, что мне надобно, что может сбыться, что не сбыться? — так как Вы в Петербурге и многое знаете, чего я не знаю…

в последнем и в предпоследнем письмах она пишет, что любит меня глубоко, что жених только расчет, что умоляет меня не сомневаться в любви ее и верить, что это только одно предположение, последнему я верю; может быть, ей предлагали и ее уговаривают, но она еще не дала слова; я справлялся о слухах, отыскивал их источник, и оказывается много сплетен. К тому же, если б дала слово, она бы мне написала. Следовательно, это еще далеко не решено. Ко 2-му апрелю жду от нее письма. Я требовал полной откровенности и тогда узнаю всю подноготную. О друг мой! Мне ли оставить ее или другому отдать. Ведь я на нее имею права, слышите, права! Итак: переход мой в статскую службу будет считаться большою надеждою и ободрением…

Нет, я не подлец перед ней! А так как она сама упоминает, что рада без сожаленья бросить всех женихов для меня, если б только у нас уладились дела, то, значит, я еще ее избавлю от беды. Но что я говорю! Это решено, что я ее не оставлю! Она же погибнет без меня! Александр Егорович, душа моя! Если б Вы знали, как жду письма Вашего! Может быть, в нем есть положительные известия, тогда пошлю его ей в оригинале, а если нельзя, вырву строки о надеждах на устройство судьбы моей и пошлю…

Поймите же и ее положение. Она с жадностью ждет перемены в судбе моей, и все нет да нет ничего! Она приходит в отчаяние и, понимая, что она мать, что у ней есть ребенок, поколебалась на возможность, если мои дела не устроятся, выйти замуж. Еще две почты назад она писала мне, успокаивая мою ревность, что ни один из кузнецких не стоит моего пальца, что она хотела бы мне сказать что-то, но боится меня, что кругом нее интригуют всякие гады, что все это так грубо делается, без малейшего знания приличий; уверяет в том же письме, что она более чем когда-нибудь чувствует, что я необходим ей, а она мне, и пишет: «Приезжайте скорее, вместе посмеемся». Конечно, посмеемся над проделками кумушек, давших себе слово выдать ее замуж. Но ведь она, бедная, слабая, всего боится. Ведь, наконец, собьют ее с толку, а главное, загрызут, если увидят, что она не поддается на их проделки, и она будет жить одна среди врагов. Поймите же, что это для нее смерть и гибель выйти там замуж! Я знаю, что если б малейшая надежда в судьбе моей — и она бы воскресла, укрепилась духом и, получив письмо отца (с разрешением), уехала бы в Барнаул или в Астрахань. Что же касается до меня, то, конечно, мы были бы с ней счастливы. В браке со мной она была бы всю жизнь окружена хорошими людьми и хорошим, большим уважением, чем с тем чиновником. Я уверен, что могу прокормить семью. Я буду работать, писать. Ведь если не будет теперь никаких даже милостей, все-таки можно будет перейти в штатскую, взять 14-й класс поскорее, получать жалованье, а главное, я могу печатать. Буду с деньгами. Наконец, ведь это все не сейчас, а к тому сроку дело уладится. Знаете, что я ей отвечал и чего прошу у нее? Вот что: что так как раньше окончания траура, раньше сентября то есть, она не может выйти замуж, то чтоб подождала и не давала тому решительного слова. Если же до сентября мое дело не уладится, то тогда, пожалуй, пусть объявит согласие. Согласитесь, что если б я бесчестно и эгоистически действовал с ней, то повредить бы ей не мог просьбой подождать до сентября. К тому же она любит меня. Бедненькая! Она измучается. Ей ли с ее сердцем, с ее умом прожить всю жизнь в Кузнецке бог знает с кем. Она в положении моей героини в «Бедных людях», которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!). Голубчик мой! пишу Вам все это для того, чтоб Вы действовали всем сердцем и всей душой в мою пользу. Как на брата надеюсь на Вас! Иначе я дойду до отчаяния! К чему мне жизнь тогда! Клянусь Вам, что я сделаю тогда что-нибудь решительное. Умоляю Вас, ангел мой! А если Вам когда-нибудь понадобится человек, которого надо будет послать за Вас в огонь и в воду, то этот человек готов, это я, а я не покидаю тех, кого люблю, ни в счастье, ни в беде, и доказал это! и потому: ангел моя, 4-я просьба. Ради бога, не теряя времени, напишите ей в Кузнецк письмо и напишите ей яснее и точнее все надежды мои. Особенно, если есть что-нибудь положительное в перемене судьбы моей, то напишите это ей во всех подробностях, и она быстро перейдет от отчаяния к уверенности и воскреснет от надежды, напишите всю правду и только правду. Главное подробнее. Это очень легко. Вот так: «Мне передал Ф. М. Ваш поклон (она Вам кланяется и желает счастья) — так как, я знаю, Вы принимаете большое участие в судьбе Ф. М., то спешу порадовать Вас, есть вот такие-то известия и надежды для него…» и т. д. Наконец: «Я много думал о Вас. Поезжайте в Барнаул, там Вас примут хорошо» и т. д. Вот так и напишите, да еще: она писала мне, что Вы, уезжая, ей написали. Очень рада и благодарна, что Вы ее не забыли, но пишет, что ничего не видно из письма Вашего, что ей хорошо будет в Барнауле, что Вы даже не пишете, согласен ли Барнаул принять меня, и что она не знает поэтому: не примут ли ее с досадою, как попрошайку, когда она явится туда. Верно, Вы были в хлопотах и расстройстве сами, когда так неполно и вскользь ей написали. Понимаю это и не ропщу на Вас. Но, ради бога, поправьте теперь дело. Для меня, для меня это сделайте, мой ангел, брат мой, друг мой! Спасите меня от отчаяния! ведь Вы больше чем кто другой могли бы понять меня…»

Из письма Ф. М. Достоевского А. Е. Врангелю:

Семипалатинск, 13 апреля 1856 г.

«…Ангел мой, я был расстроен, я был в горячке, в лихорадке, когда писал Вам и брату в прошлый раз. Вот что было в самом деле: ибо теперь дело разъяснилось во многом. Мне кажется, я должен Вам написать все это после того, что написал в прошлом письме. На масленице я был кое-где на блинах, на вечерах, даже танцевал. Тут был Слуцкий, и я часто с ним виделся (мы знакомы). Обо всем этом, о том, что я даже пускался танцевать, и о некоторых здешних дамах я написал Марье Дмитриевна. Она и вообрази, что я начиню забывать ее и увлекаюсь другими. Потом, когда настало объяснение, писала мне, что она была замучена мыслью, что я, последний и верный друг ее, уже ее забываю. Пишет, что мучилась и терзалась, но что ни за что не выдала бы мне свою тоску, сомнения, «умерла бы, а не сказала ни слова». Я это понимаю; у ней гордое, благородное сердце. И потому пишет она: «Я невольно охладела к Вам в моих письмах, почти уверенная, что не тому человеку пишу, который еще недавно меня только одну любил». Я заметил эту холодность писем и был убит ею. Вдруг мне говорят, что она выходит замуж. Если б Вы знали, что со мной тогда стало! Я истерзался в мучениях, перечитал ее последние письма, а по холодности их невольно пришел в сомнение, а затем в отчаяние. Я еще не успел ей ничего написать об этом, как получаю от нее то письмо, о котором писал Вам в прошлый раз, где она, говоря о своем беспомощном, неопределенном положении, спрашивает совета: «что ей отвечать, если человек с какими-нибудь достоинствами посватается к ней?» После этого прямого подтверждения всех сомнений моих я уже и сомневаться не мог более. Все было ясно, и слухи о замужестве ее были верны, и она скрывала их от меня, чтоб не огорчать меня. Две недели я пробыл в таких муках, в таком аде, в таком волнении мыслей, крови, что и теперь даже припомнить не могу от ужаса. Ей-богу, я хотел бежать туда, чтоб хоть час быть с ней, а там пропадай моя судьба! Но тень надежды меня остановила. Я ждал ее ответа, и эта надежда спасла меня. Теперь вот что было: в муках ревности и грусти о потерянном для нее друге, она, окруженная гадами и дрянью, больная и мнительная, далекая от своих и от всякой помощи, она решилась выведать наверное: в каких я к ней отношениях, забываю ли ее, тот ли я, что прежде, или нет? Для этого она, основываясь кой на чем, случившемся, в действительности, и написала мне: «что ей отвечать, если кто-нибудь ей сделает предложение?» Если я отвечал равнодушно, то это бы доказало ей, что я действительно забыл ее. Получив это письмо, я написал письмо отчаянное, ужасное, которым растерзал ее, и еще другое в следующую почту. Она была все последнее время больна, письмо мое ее измучило. Но, кажется, ей отрадна была тоска моя, хоть она и мучилась за меня. Главное, она уверилась по письму моему, что я ее по-прежнему, беспредельно люблю. После этого она уже решилась мне все объяснить: и сомнения свои и ревность и мнительность, и, наконец, объяснила, что мысль о замужестве выдумана ею в намерении узнать и испытать мое сердце. Тем не менее это замужество имело основание. Кто-то в Томске нуждается в жене, и, узнав, что в Кузнецке есть вдова, еще довольно молодая и, по отзывам, интересная, через кузнецких кумушек (гадин, которые ее обижают беспрестанно) предложил ей свою руку. Она расхохоталась и ответила кузнецкой даме-свахе, что она ни кА кого не выйдет здесь и чтоб ее больше не беспокоили. Те не унялись: начались сплетни, намеки, выспрашиванья: с кем это она так часто переписывается? У ней есть там одно простое, но доброе семейство чиновников, которое она любит. Она и сказала чиновнице, что если выходить замуж, то уже есть человек, которого она уважает и который почти делал ей предложение. (Намекала на меня, но не сказала кто.) Объяснила же она это, зная, что хоть и хорошие люди, а не утерпят и разгласят всюду, а таким образом, коли узнают, что уже есть жених, то перестанут сватать других и оставят ее в покое. Не знаю, верен ли был расчет, но сын Пешехонова, там служащий, написал отцу, что Марья Дмитриевна выходит замуж, а тот и насплетничал в Семипалатинске, таким образом, я и уверен был некоторое время, что все для меня кончилось. Но друг мой милый! Если бы Вы знали, в каком грустном я положении теперь. Во-первых, она больна: гадость кузнецкая ее замучает, всего-то она боится, мнительна, я ревную ее ко всякому имени, которое упомянет она в своем письме. В Барнаул ехать боится: что если там примут ее как просительницу, неохотно и гордо. Я разуверяю ее в противном. Говорит, что поездка дорого стоит, что в Барнауле надо новое обзаведение. Это правда. Я пишу ей, что употреблю все средства, чтоб с ней поделиться, она же умоляет меня всем, что есть свято, не делать этого. Ждет ответа из Астрахани, где отец решит, что ей делать: оставаться ли в Барнауле или ехать в Астрахань? Говорит, что если отец потребует, чтоб она приехала к нему, то надо ехать, и тут же пишет: не написать ли отцу, что я делаю ей предложение, и только скрыть от отца настоящие мои обстоятельства? Для меня все это тоска, ад. Если б поскорее коронация и что-нибудь верное и скорое в судьбе моей, тогда бы она успокоилась. Понимаете ли теперь мое положение, добрый друг мой. Если б хоть Гернгросс принял участие. Право, я думаю иногда, что с ума сойду!»...

В размеренное послебрачное житье стереотип «сладости страдания» уже не укладывался — чувство меркло…

Перестав любить Исаеву «грозно», Достоевский никогда не переставал сострадать ей. Тому порука строки из писем к А. Е. Врангелю: «Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла — я хоть мучился, видя (весь год) как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею — но я никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в мой жизни, когда ее засыпали землей…» Это несмотря на то, что… мы не жили с ней счастливо… — мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу», как уже было сказано. Все та же «сладость страдания»… А потому «Буквально — мне не ля чего оставалось жить... Стало все вокруг меня холодно и пусто…»

В одном из писем современников периода последних дней Марии Дмитриевны без особого добра, среди прочих светских мелочей, поминается о том, что Достоевский совсем замкнулся, стал какой-то «полоумный и ублажает свою полоумную же больную жену, даря ей какие-то бисерные кошелечки и закладочки»…

Это — о былых данниках «грозного чувства». Так выглядело, очевидно, на сторонний взгляд, сочувствие Достоевского к Исаевой, сменившее былые смятения…

Игрок.Итак, что же таилось за «грозным чувством» великого писателя? — «Сочинение романа въяве»? Но не упростим ли мы понимание этого сладостного и трагического узла его жизни? Что это такое — «сочинение романа въяве»? Стремление и способность создавать ситуации и предпосылки к ним, режиссировать слова и действия персонажей жизненного спектакля, который вокруг Достоевского почти всегда бурно вихрится? Оправдано ли такое предположение? Обратимся к письмам его к брату, сестре и к Врангелю.

Из писем Ф. М. Достоевского к М. М. Достоевскому:

Семипалатинск, 24 марта/56.

«…Теперь пойми меня, я хочу просить тебя, чтоб ты написал ей в этом смысле. Именно так: «Милостивая государыня Мария Дмитриевна! Брат мой, Федор Михайлович, много раз писал мне, как радушно, с каким родственным участием был он принят Вам и Вашим покойным мужем в Семипалатинске. Давно уже я хотел благодарить Вас. Брат уведомил меня, что Вы намерены поместить Вашего сына, когда ему выйдут лета, в Павловский корпус. Если когда-нибудь он там будет и если хоть чем-нибудь я могу облегчить одиночество ребенка.., то, поверьте, я почту себя счастливейшим человеком, тем более, что хоть этим могу высказать Вам живейшую благодарность за радушный прием моего брата в Вашем доме… Нет слов, чтобы выразить Вам все мое уважение. Позвольте пребывать и т.д.»

На эту тему прошу тебя написать покороче и получше. Пойми, что для меня ты можешь сделать, тем более, что это тебе ничего не стоит. Ты вольешь в нее надежду. Она увидит, что она не оставлена, а, главное, страшно поможешь мне в делах моих. Ибо расположение родных моих к ней, для нее, теперь, чрезвычайно важно»…

Из письма Ф. М. Достоевского к сестре В. М. Карепиной:

Семипалатинск, 11 декабря, 56.

«…Я намерен обратиться к дядюшке, написать ему письмо, изложить все без утайки и попросить у него 600 рублей серебром. Может быть, и даст — и тогда я спасен… Если же не даст — его воля!.. Письмо к дядюшке посылаю не с этой почтой, и делаю это нарочно, чтобы предуведомить заранее тебя и тетушку, которая верно поможет мне. Письмо к дядюшке я посылаю по почте. Оно будет подписано моей рукой. Ради бога, подайте ему это письмо сами, в добрую минуту, и объясните его. Будь уверена, что письмо будет написано превосходно! Тебе же не так трудно будет, ангел мой Варенька, представить дядюшке, что женитьба моя не совсем нелепость…»

Из писем Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю:

«…Ради бога, не теряя времени, напишите ей в Кузнецк письмо и напишите ей яснее и точнее все надежды мои. Особенно, если есть что-нибудь положительное в перемене судьбы моей, то напишите это ей во всех подробностях… Главное подробнее. Это очень легко. Вот так: «Мне передал Ф. М. Ваш поклон (она Вам кланяется и желает счастья) — так как, я знаю, Вы принимаете большое участие в судьбе Ф. М., то спешу порадовать Вас, есть вот такие-то известия и надежды для него…» и т. д. Наконец: «Я много думал о Вас. Поезжайте в Барнаул, там Вас примут хорошо» и т. д. Вот так и напишите, да еще: она писала мне, что Вы, уезжая, ей написали. Очень рада и благодарна, что Вы ее не забыли, но пишет, что ничего не видно из письма Вашего, что ей хорошо будет в Барнауле… Но, ради бога, поправьте теперь дело… Спасите меня от отчаяния!»…

Таких примеров можно привести множество.

Исаева — недосягаема. Звезда в небе. Достоевский решил звезду с неба достать, и достанет, чего бы это ни стоило. Как искусный шахматист расставляет он на доске свои фигуры: брат, тетушка, сестрица, Врангель. Он уже нарисовал план игры. Он его видит. И режиссирует, соответственно. Но игра — не шахматиста. Игра — лихорадочная, скорее у рулеточного стола. Результат, результат немедленно, — «за ценой игрок не постоит»!

И может, последующее увлечение Достоевского игрой — карты и рулетка — лишь одна из форм проявления натуры «игрока в жизнь». Режиссируя жизненные ситуации, дописывая сцены и главы своих отношений с людьми, он, возможно, точно так же режиссирует свои игорные страсти, свято веря, что сценарий не подведет — Достоевский не может не выиграть.

Думается, такая гипотеза имеет право на жизнь. Зададимся вопросом. Что побуждало отнюдь не безропотную Анну Григорьевну не только не «восставать» против игорной страсти мужа, но как будто даже потакать ей — нередко приходилось закладывать все вещи, чтобы выслать ему денег на то, чтобы отыграться, — ведь каждый раз он так истово верил, что отыграется, да еще «капитал» выиграет. И не нужно будет ему, вечно пишущему письма о деньгах, о долгах, о платежах жене, брату, друзьям, нередко обращавшемуся за помощью к далеко не близким людям — не надо будет писать, подстегивая себя в ущерб художественности, «в срок», к часу, к минуте (всегда немножко завидовал Толстому и Тургеневу — что беспечны, что могут писать «всласть»)…

Анна Григорьевна, несмотря на юный возраст, на диво наблюдательна: после каждого «приступа игры» Достоевский, как после погружения в огненную реку порока, восстает обновленным, очищенным своим раскаянием — играть не хотел, но не играть не мог! — и вот уж шлюзы прорваны: десятки и сотни страниц исписаны после долго и мучительного молчания…

Достоевский — виртуоз в своем пороке. Не игра — а мечта об игре, не игра — режиссура климата и всего антуража игорного стола, не игра — благородная цель, наконец: нажить «капитал» и спокойно работать — это ли не творческий флер, коим Достоевский овевал свою страсть? Вернемся к 1863 году. Еще жива Мария Дмитриевна, в разгаре бурный роман Достоевского с Апполинарией Сусловой. В разгаре же и очередной его игорный «запой». Но — уже задуман «Игрок», и о его характере Достоевский пишет Н. Н. Страхову: «…Он — игрок, и не просто игрок, также как Скупой Рыцарь не просто скупец… Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его самого в глазах самого себя»…

Роман «Игрок» в десять печатных листов Достоевский написал за 26 дней — своего рода литературный подвиг. И Анна Григорьевна, в ту пору еще Неточка Сниткина, к тому тесно причастна. Не от этого ли ее прозорливость: не мешать играть — игра тот волшебный эликсир, который придает Достоевскому и силы и стремление к взлету («чувствует низость» и стремится раскаяться и «искупить») через творчество. Так из Гамбурга в Дрезден после очередного проигрыша отправлено знаменательное письмо: «Нервы расстроены, и я устал, но тем не менее я в хорошем очень даже состоянии. Состояние возбужденное, тревожное, — но моя натура иногда этого просит».

«Натура просит» муки игры, сладости страдания… И через три года Анна Григорьевна, понимая, что на пятом десятке у Достоевского лишь один напечатанный роман «Преступление и наказание», а замыслов — полна голова, трезво оценивает: игра для писателя — не только бегство в фантасмагорический мир, что «за чертой», это и средство вдохновения. Тайна «рулеточной лихорадки» разгадана — работа над «Идиотом» идет вяло. Анна Григорьевна предлагает мужу… поехать играть. Вернувшись, Достоевский «выдает» новую сотню страниц… Поистине, «человек есть тайна»…

Так позволим же себе задать кощунственный вопрос: хорошим или дурным человеком был Достоевский, игрок, переставляющий на жизненной доске фигуры своих друзей, родных, возлюбленных? Вопрос — риторический. «Игорная лихорадка» владела им всю жизнь. Рулеточная — лишь одна из ипостасей игорной страсти Достоевского. Главнейшая же, самая сладостная и самая мучительная — «игра в жизнь». А может — «на жизнь»…

Полистаем же повесть (роман) «Записки из подполья». «Черный человек» затаился до поры, но нет-нет, а проскальзывает меж строк. Здесь мы не раз найдем удивительные «ключики» для разгадки многих столь глубоко зашифрованных мотивов, определяющих поступки Достоевского. Итак: «…рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни… И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одного только извлечение квадратного корня»…

Не то же ли самое «перехождение за черту», так свойственное жизни Достоевского? И роман с Исаевой, со всеми его нагромождениями препятствий, реальными и «инсценированными», то есть «игра в жизнь», равно игра в рулетку, — это «хотение». Анна Григорьевна, — мудрейшая женщина, — олицетворявшая как будто бы «все остальное», то есть упорядоченное «извлечение квадратного корня» — хотение Достоевского поняла и ему потворствовала, чем Достоевского «выиграла». Рассудочные увещевания его бы лишь оттолкнули — в той же повести: «Что знает рассудок? Рассудок знает только то, что успел узнать… а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет». Вспомним — в пору Кузнецко-Семипалатинских смятений: «Я хоть страдал, а жил». Читай, — не рассудку, а хотению, то есть натуре, то есть подсознательному зову повиновался, а потому и жил, хотя, может, все и было ошибкой (ведь строки названной повести (романа) писаны уже перед кончиной Исаевой, когда строгий самоанализ беспощадно расставляет акценты). И вспомнив, в какие времена написаны «Записки…», как по-новому звучит властный «окрик» Достоевского в письме к Врангелю в давние уже годы, когда шла, может, главная в жизни игра — с Вергуновым — и где ставкой были Исаева: «Я права на нее имею, слышите, права!» А в повести — «…есть один только случай, только один, когда человек может нарочно, сознательно пожелать себе даже вредного, глупого, даже глупейшего, а именно: чтобы иметь право (курсив писателя — М. К.) пожелать себе даже и глупейшего и не быть связанным обязанностью желать себе «одного только умного. Ведь это глупейшее, ведь это свой каприз… может быть, всего выгоднее из всего, что есть на земле… потому что во всяком случае сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность».

Итак — еще в 1856 году игрок, не препятствуя своему «хотению» и вопреки «извлечению корня квадратного», заявил свои права на женщину, которая в ту пору олицетворяла для него, может, не столько объект любви, сколь объект завоевания, аргумент, доказывающий состоятельность игрока, вопреки пережитым ударам судьбы. Ставки были — на жизнь. Игрок выиграл. Он отвоевал свое право и вновь почувствовал себя не только личностью, но личностью всевластной, поскольку, как ему казалось, он покорил Марию Дмитриевну вполне.

Мало важно, что невдолге наступит разочарование, охлаждение, зазвучат первые нотки реквиема по «грозному чувству». В этот момент — игра была выиграна. Личность — восстала из пепла.

Думается, Достоевский и не подозревал, что играет своими фигурами, расставляя их по «хотению» на жизненной доске. Не только своей — но и их тоже.

Он — творил. Роман своей жизни. Очевидно, любой человек животворящий — немножко игрок, именно в упомянутом смысле.

Но — только животворящий ли?

А мы с вами, читатель?

Вам не приходилось с вечера телефонными звонками, невзначай, намечать контуры завтрашних встреч и дел, так что люди, возможно, ранее почти не встречавшиеся, вдруг оказываются в единой орбите и сами удивляются: какая, однако, случайность.

Миры Достоевского населены случайностями. И мы не можем им надивиться. Но, может, мы, взросшие в климате робкого мышления, просто не позволяем себе перекинуть ассоциативные мостики от ситуаций, описанных Достоевским, к обстоятельствам его реальной биографии, а от нее — к нашим собственным будничным делам. А если бы отважились, — кто знает, вдруг с изумлением бы обнаружили, что будничных дел вообще не бывает, а каждый день происходят маленькие чудеса, которые, тем не менее, таковыми не являются, потому что мы, вовсе о том не задумываясь, невольно их подготовили и отрежиссировали, более или менее искусно маневрируя на своих жизненных картах.

«Грозное чувство» Достоевского — чудесная случайность судьбы — в сущности было им самим внутренне предопределено. Перед отъездом в Семипалатинск в письме Достоевского к жене декабриста Наталье Дмитриевне Фонвизиной читаем: «Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто все еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень сроком времени, должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, во всяком случае неизбежное».

Почва взрыхлена и ждет засева. Встреча с Марией Дмитриевной, последовавшая невдолге, укладывалась вполне в смутный еще набросок будущего сценария «грозного чувства». Герои романа встретились — чувство вспыхнуло. Далее — фабула разыгрывалась, неосознанно подхлестываемая нетерпеливой волей великого сочинителя. Все закономерно. Еще в «Мертвом доме» постигнуто: «Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди… должны ощущать на свете великую грусть». Мало важно, что это скажет гораздо позже Раскольников в «Преступлении и наказании». Перед встречей с Исаевой Достоевский созрел именно для такого «грозного чувства», в котором взаимосострадание облекалось в личины любви, а любовь превращалась во взаимомучительство, постоянно подживляющее «климат страдания».

Но пройдут годы. У смертного одра Марии Дмитриевны Достоевский писал главу повести (романа), первоначально задуманную как «Исповедь», потом переименованную в «Записки из подполья». Теперь, по прошествии лет, он может более здраво оценить лихорадочную пору «грозного чувства». Удивительно автобиографичный и беспощадный к себе в этих случаях, Достоевский напишет: «Не знаю, до сих пор еще не могу решить, а тогда, конечно, еще меньше мог это понять, чем теперь. Без власти и тиранства над кем-нибудь я ведь не могу прожить… Как я ненавидел ее и как меня влекло к ней в эту минуту! Одно чувство усиливало другое. Это походило чуть не на мщение!..»

Это не о Марии Дмитриевне — о вымышленной женщине из романа. Но — в преддверии некоего письма исповеди — о чем ниже. В этом же романе — строки, трагически перекликающиеся с письмами к А. Врангелю о любовных смятениях в пору пребывания Исаевой в Кузнецке. Вот строки из романа: «…любить у меня — значило тиранствовать и нравственно превосходствовать. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета права над ним тиранствовать. Я и в мечтах своих подпольных иначе и не представлял себе любви, как борьбою, начинал ее всегда с ненависти и кончал нравственным покорением, а потом уж и представить себе не мог, что делать с покоренным предметом».

Понимать эти строки никак не следует буквально. Но — разве не случилось так, что нравственно подавить Исаеву Достоевскому не довелось по силе ее характера, однако, «заполучив» героиню «грозного чувства», он действительно «представить себе не мог, что делать с покоренным предметом». И разве не предрек он в этих строчках счастливое совпадение с судьбой, позволившей ему встретить Анну Григорьевну, которая не то что добровольно даровала ему право властвовать над собой, но тем не менее, хотя бы по молодости лет, была Достоевскому совершенно покорна и преисполнена желанием вечно служить ему?

Так что не была ли и встреча с Анной Григорьевной одним из даров извечного талисмана Достоевского, Его Величества случая, — вернее, той самой особой случайности, что сопутствовала писателю всю жизнь.

<<Назад  Далее>>

Глава I ] [ Глава II ] [ Глава III ] [ Глава IV ] [ Глава V ] [ Глава VI ] [ Глава VII ] [ Список литературы ]

 

Ждем Ваших отзывов.

По оформлению и функционированию сайта

Найти: на

 

 

© 1990- 2004. М. Кушникова.

© 1992- 2004. В. Тогулев.

Все права на материалы данного сайта принадлежат авторам. При перепечатке ссылка на авторов обязательна.

Web-master: Брагин А.В.

Хостинг от uCoz